Тень женщины, вошедшая за циновку китайской харчевки. Запах женщины, который мы почуяли, как волк весной чует запах волчицы. Воля к жизни. Биология или чудо, в зависимости от взгляда.
Мы шли по ночам. Дорога ночью пустынна, ибо местность изобилует хунхузами. Ночью путники спят в охраняемых постоялых дворах. Заслыша лай сторожевых собак, мы сворачивали в сопки и обходили их. И так четверо суток.
Наконец с вершины горы мы увидели электрические огни Пограничной. Мы едва уже передвигали ноги, ибо последнюю чумизную лепешку мы съели еще накануне, разделив ее на три — вру: на четыре — части. И с вершины горы, в ночь, на белые электрические огни Хомяк, самый молодой и самый бодрый из нас, задорно закричал:
— Привет вам, Клодиа! Если мы будем когда-нибудь в Париже, мы разыщем вас и подарим вам тысячу франков. И ничего за это не попросим!
ВРУН[48]
I
Кто в нашем городе не знал Мишу Батюшкова, того самого, что называл себя правнуком известного поэта, не ведая, что тот никогда не был женат и умер, не оставив потомства. Но друзья Миши, такие же, как он, русские эмигранты, не возражали против его родства с безумным поэтом, о существовании которого они если и знали, то очень смутно.
— Собственно, чем тут особенно гордиться? — думали они, пожимая плечами. — Какой-то Батюшков! Ему даже памятника не поставили. Мало ли их было: Языков, Баратынский, Бунин… Впрочем, Бунин еще жив… — поправлялись они, вспоминая о Нобелевской премии.
И говорили:
— Ах вот как?.. Это тот самый Батюшков, который написал «Среди долины ровныя»? Камергером был?..
Возмущал своих знакомых Миша другим.
— Ну зачем он врет, что был адъютантом у адмирала Колчака? Ведь это так легко выяснить, проверить! Только себя и слушателей ставит в неудобное положение. Краснеешь за него!
Но Миша не замечал кривых усмешек и перемигиваний: «Опять, мол, начал заливать!» Увлеченный своей очередной выдумкой, он уже несся как лавина, увеличивающаяся соответственно глубине падения.
— Вы видите это? — кричал он, показывая свой грошовый фотографический аппарат. — Как вы думаете, сколько он стоит?
— Ну, доллара полтора-два.
— Ха-ха-ха! — хохочет Миша, хлопая себя по бокам. — Мне, и то лишь по знакомству, уступили его за сто двадцать долларов!
И, захлебываясь от восторга, шепотом:
— У него ведь, миляга, лучший кинематографический объектив!
II
Я не выношу врунов хитрых, извлекающих из лжи выгоду. Врунов же самозабвенных, врунов для вранья, я искренно люблю и жалею. Ведь их порок ничего им, кроме огорчений и приятностей, не доставляет. Они терпят насмешки и издевательства; ко всему, что они говорят, уже заранее относятся с настороженным предубеждением. И все-таки вруны врут. Они честно несут на своих плечах крест, который им даровала судьба, и, ей— Богу, не подвижничество ли это, не искус ли?
Я мягкосердечен и потому снисходителен к порокам душ человеческих. Миша оценил это и полюбил меня. Он почти ежедневно забегал ко мне и, рассказывая, болтая, врал до того, что у меня иногда начиналось сердцебиение. И все-таки я ни разу не оборвал его, не сказал, как обычно говорили другие:
— Стоп, Мишка, заврался, брат!..
Я или молчал, или восторгался, восклицая:
— Ну и ловко! Вот молодец! А она? А он?
И, распуская павлиний хвост своего вранья, Миша фантазировал самозабвенно, лишь изредка беспокойно взглядывая на меня с затаенным в глазах вопросом: «Неужели и сейчас не оборвешь?»
Но я молчал или хлопал в ладоши, требуя продолжения рассказа. И Миша оценил это. Он понял, что я — добрый человек, который никогда не прервет потока его безудержной фантазии безжалостным, холодным:
— Стой, опять брешешь! Ведь вчера ты рассказывал, что был адъютантом у Колчака, а теперь говоришь, что служил начальником авиационного отряда!
Конечно, Миша вывернулся бы. Лишь его лицо приняло бы плаксивое выражение, и он захныкал бы:
— Какой ты странный, право! Ну да: до сентября 1919 года я был личным адъютантом адмирала, а потом меня как лучшего русского летчика Верховный попросил принять авиаотряд… Не мог же я отказать Колчаку, который меня так любил… А ты с неуместными шутками!..
И Миша трезвел, становился скучным и уходил домой. Сладкое действие наркоза лжи обрывалось — мой приятель превращался в унылого тридцатипятилетнего дядю, жалующегося на боль в боку и безденежье. Зачем он мне был нужен таким? Нет, я любил Мишу именно в те моменты, когда он садился на сук своей лжи и распускал хвост, как тетерев на току. Конечно, в эти минуты опьянения ложью он был беззащитен, как влюбленный тетерев, и не мне было его обижать.
В конце концов, из моего добросердечия я извлекал лишь выгоды. Миша, человек обязательный и любезный, оказывал мне тысячи мелких услуг, везде и всюду расхваливая мои стихи, всюду стоял за меня горой. Конечно, я знал, что за моей спиной он и про меня врал в три короба, но так как никто не верил ни одному Мишиному слову, то что я мог от этого потерять? Ровным счетом ничего. Кроме того, в это время у меня часто болели зубы, и Миша буквально их заговаривал. Словом, скоро он стал мне положительно необходим.
III