Бим не сразу узнал Машку — нищенкой показалась она ему. Врезалась в память высоко поднятая голая рука, — широкий рукав сполз к плечу, — помахивающая рука, — грациозное движение, которым прощаются с отъезжающими, — исхудалая рука с желтой, нечистой кожей. Бим подумал было: «Сумасшедшая?» Но сейчас же признал: «Машка». Шляпа-колпачок, когда-то модная и нарядная, надвинутая до самых бровей, и особое — перемалывающее — движение рта и челюстей, свойственное кокаинистам, облегчило узнавание: «Да, она».
— С Колей разговариваю, — сказала Машка. — Вон он, смотрит из… раз, два, три, четыре… из пятого окна во втором этаже.
Бим почувствовал себя неловко и жутко. Все-таки, конечно, он повернулся к тюрьме, но в окна ее било солнце, и они пламенно сверкали. Женщина галлюцинировала, но Бим в утешение ей подтвердил:
— Да, вижу…
— Он машет вам ручкой… Видите?.. Что ж вы, — ответьте, он вас любил.
Бим помахал рукой по направлению тюрьмы и стал прощаться.
— Знаете, — быстро, невнятно от судорог, вызываемых кокаином, заговорила женщина. — Вы знаете, когда ветер от тюрьмы, я даже слышу его… Да, да… Вот! — она вскочила и поднесла ладонь к уху, чтобы лучше слышать. — Что? — завизжала она. — Что?.. Громче, Коленька! Папиросочек? Завтра с передачей принесу-у!..
Свежий ветер трепал легкое, жалкое ее платье, иногда обтягивал ее тело, и тогда становилось видно, как ужасно она худа. Биму стало страшно от крика этой безумной, от близости тюрьмы и часовых, и он, пробормотав: «Прощайте!» — побежал вверх, побежал, не оглядываясь.
Потом он успокоился и стал ставить ногу крепко, всей ступней: печатал по-военному. Ботинки были только что из ремонта от сапожника, нога ощущала толщину и как бы даже добротность подметок — и это радовало, ибо прочность ног и обуви была нужна для длинного и трудного пути по тайге и горам. Биму было жалко и Машку, и Кока, которого он хорошо знал. Но оба погибли, и уже бесцельно было бы тратить силы души на расслабляющее чувство жалости — лучше перековать его в лезвие ненависти к тем, другим.
И, глубоко вздохнув, чтобы выправить работу сердца, заколотившегося от трудного и слишком быстрого подъема, Бим остановился и стал глядеть на море, с трех сторон охватившее полуостров Муравьева-Амурского. Ах, какое оно было легкое, голубое, зовущее, милое, милое море…
«Ничего, кроме моря, не жаль! — скрипнул зубами Бим. — Ничего совершенно… Ах, какой город!»
«Но ведь море и не только тут, — подумал он опять, уже облегченно. — И другие моря увижу».
И стал смотреть туда, где на горизонте нежнейше, тончайше таяли, лиловели далекие горы. За этими горами был Китай, и туда Бим должен был пробраться.
С горы в город Бим сбежал бегом.
ЛЕНКА РЫЖАЯ. Глава из романа «Продавцы строк»[39]
I
Если бы большевики, явившись во Владивосток, не закрыли всех публичных заведений Корейской слободки, а равным образом и заведения на Бородинской, № 3, Елена Кайсарова — Ленка Рыжая — и до сих пор жила бы, вероятно, во Владивостоке, опустившись лишь, быть может, до портовых трущоб, где стрихнин, сгоряча брошенный в пиво, или кривой нож ошалевшего от кокаина супника и оборвал бы жизнь этой великолепной, розовотелой, ласковой женщины. Но большевики недели через две после того, как овладели городом, распустили обитательниц публичных домов, как в доброе старое время институты для благородных девиц распускали своих воспитанниц на рождественские, скажем, каникулы, с той только разницей, что каникулярное время приморских проституток должно было продлиться неопределенно долго.
Ревком, «входя в положение эксплуатируемых женщин», даже обязал хозяек выдать девушкам «двухнедельное выходное пособие…». Но содержательницы публичных домов так и не выполнили справедливого требования высшего института краевой власти, и произошло это, главным образом, по вине самих девушек, которые постановление, направленное к их же пользе и выгоде, сочли почему-то глубоко несправедливым и от всего сердца сочувствовали своим бывшим хозяйкам, с истерическим визгом рвавшим на себе волосы.
Все огорчения и несправедливости, на которые девушки еще вчера жаловались посетителям, были забыты навсегда. Покидая дома, они — краса и гордость Корейской слободки — бились в рыданиях на необъятных грудях своих хозяек, обливая их кофты слезами с пылом нежных, любящих дочерей, навсегда покидающих родных матушек. А вечером на следующий день, переночевав в меблирашках на Морской улице, девушки вышли на Светланскую, чтобы продолжать свою работу теперь уже на свой собственный страх и риск.