И Поясницын, вероятно, задушил бы врага, если бы тот не изловчился все-таки укусить его за палец. Тогда, прорычав проклятие, Николай бросил усатенького на лед, и человек упал, головою почти у края нашей проруби. В мозгу финагента в этот миг, вероятно, промелькнула мысль: «Ну, кажется, уцелел!» — и, пожалуй, он обратился с соответствующей скулящей мольбой к давно забытому им Богу. Поясницын же, тяжело дыша и высоко подняв руку с прокушенным окровавленным пальцем, глядел на поверженного врага, на его голову в меховой шапке, а за шапкой видел воду — темно-синюю воду, отражавшую искры звезд. Расставивший ноги и наклонивший голову, Поясницын был похож на быка, остановленного болью, которую ему причинил удар копья. Бык должен был ринуться вперед, ринуться на того, кто причинил ему боль. Это представляло собою простейший рефлекс — сознание в дальнейшем не участвовало.
Поясницын нагнулся стремительно. Обе ноги усатенького оказались в его руках… Если бы несчастный мог предполагать, что произойдет в следующий момент, он, быть может, еще сумел бы спастись или, во всяком случае, отсрочить момент своей гибели. Если бы финагент знал, что, приподнятый за ноги, проскользит головой пол-аршина по льду, чтобы затем головой же нырнуть в ледяную воду проруби, — он, растопырив руки, сделав ногами энергичное движение, мог бы избежать этого злополучного квадратного аршина морской воды и в дальнейшем, вероятно, уцелел, спасся бы.
Мне хочется думать, что я все-таки преодолел бы свой ужас, свою нервную дрожь и вмешался бы в то, что происходило на моих глазах. Мне хочется верить, что мы бы договорились, что я объяснил бы усатенькому, что нехорошо обижать людей, и так уж кругом обиженных, что право на пропитание имеем даже мы, чьи паспорта испорчены штампом: «Бывший белый комсостав». Скажу даже, что мне, человеку сантиментальному от природы, кажется, что в результате всех этих разговоров мы могли бы броситься друг другу на шею и с поцелуями клясться, что с этого вечера навсегда станем друзьями. Эта сантиментальная наивность у меня в крови, и над нею чаще всего потешаются женщины.
Впрочем, всё, быть может, именно так и случилось бы, как чудится моей мягкотелости, если бы нашлось хоть пять минут времени, чтобы стать людьми, вспомнить про заветы Христа, про чудные страницы Толстого или Чехова, взывающие к гуманности и милосердию. Но какие уж тут страницы!..
Поднятого за ноги усатенького Поясницын вбил, как вбивают кол в землю, в нашу маленькую рыболовную прорубь… С полсекунды одна из рук несчастного была еще надо льдом и, извиваясь, молила о помощи. И ноги, пытаясь освободиться из железных пальцев Поясницына, пришли на мгновение в конвульсивное движение. Но, зарычав, Коля навалился на эти ноги всем своим телом, и усатенький, выплескивая воду, нырнул в прорубь. И тотчас же прорубь забулькала пузырями.
И только тут — к стыду, к стыду моему! — ко мне вернулся дар речи.
— Что ты сделал! — закричал я. — Ты человека утопил!
Но энергия ярости, овладевшая Поясницыным, еще не иссякла, он был еще невменяем. Зачем он схватил лом и, обжегши голые руки о его замороженную сталь, опять бросил его на лед?.. По его взгляду, по глазам этим, так напомнившим мне налитые кровью глаза рассвирепевшего быка, я понял, что мой приятель, также не отдавая себе отчета в том, что он делает, мог бы убить и меня.
— Собирай рыбу и идем! — грозно приказал мне Поясницын. И я повиновался.
Мы шли молча, шли в гору, преодолевая трудный подъем. Физическое напряжение, потребное для этого марша, в конце концов привело в себя моего спутника. На половине пути, когда мы приостановились, чтобы передохнуть, Поясницын сорвал с головы шапчонку и, взглянув на меня уже человеческими, вопросительными, испуганными, несчастными глазами, сказал безнадежно:
— Фу, черт. Что же это такое, а?..
— Да, брат! — почти плача, ответил я. — Человека мы с тобой утопили!
Чтобы облегчить его душу, я этим «мы» брал на себя половину ответственности за совершенное преступление. В глубине же души я считал себя даже более виновным: Коля ведь был явно безумен, переживал аффект, я же низко струсил, отступил, позволил несчастью совершиться. Кому больше дано, с того больше и спросится, думал я.
И мы молчали и глядели друг на друга, словно не узнавая.
И вдруг в каждом из нас проснулся страх: ведь мы погубили человека, и нас, конечно, расстреляют, если всё раскроется… я прочел эту мысль в глазах Поясницына, он прочел ее в моих. И — удивительное дело! — только что терзавшие нас чистые угрызения совести тотчас же исчезли.
— Собственно, он сам виноват, — сказал Поясницын. — Зачем он выскочил со своим револьвером?
— Конечно! — тотчас же согласился я. — И пойдем, пожалуйста… Надо поскорее уходить.
— А не доберутся до нас?..
— Думаю, что нет. Он же подо льдом…
И вдруг меня точно ожгло, даже горло перехватило.
— А револьвер-то его?.. — вспомнил я. — Он на льду остался!
— Ну и черт с ним.
— Как — черт с ним? Найдут — ясно, что человека утопили в проруби.
— И пускай ясно.