— Зачем ты так горячишься? — робко заметила Нана. — Ведь очень легко подсчитать… Ты забыл, например, про мебель… Мы же мебель купили… И белье мне пришлось приобрести… Когда обзаводишься хозяйством, деньги так и летят.
Но, требуя объяснений, он даже не думал их слушать.
— Да-с, деньги так и летят, — сказал он уже более спокойно. — Но, видишь ли, милая моя, хватит с меня твоего общего хозяйства. Ты прекрасно знаешь, что эти семь тысяч франков — мои деньги. Ну и вот, раз уж они у меня в руках, я их у себя и оставлю. А то как же! Такая мотовка, как ты, любого по миру пустит. А я этого совсем не хочу. Что твое — твое, а что мое — пусть моим и останется.
И он преспокойно положил деньги в карман. Нана, остолбенев, молча смотрела на него. Он снисходительно добавил:
— Ты же понимаешь, я не настолько глуп, чтобы содержать чужих теток и чужих детей…
Тебе заблагорассудилось растранжирить свои деньги, — что же, дело твое. Но мои деньги не смей трогать. Что мое, то свято и неприкосновенно! Когда ты закажешь кухарке зажарить баранью ножку, — пожалуйста, я оплачу половину стоимости жаркого. По вечерам будем подводить счеты, вот и все!
Нана вдруг возмутилась и не могла сдержать крика:
— Вот как! А мои-то десять тысяч ты прожил?.. Это уж настоящее свинство!
Но он без долгих рассуждений размахнулся и через стол закатил ей пощечину.
— А ну-ка, попробуй повтори.
Нана попробовала. Тогда он набросился на нее, избил кулаками, надавал пинков. Вскоре он довел ее до такого состояния, что она уже не держалась на ногах и, заливаясь слезами, разделась и легла в постель. Фонтан, тяжело дыша, тоже стал раздеваться. Заметив на столе письмо, написанное Жоржу, он аккуратно сложил листок, повернулся к постели и сказал угрожающим тоном:
— Письмо написано прекрасно. Я сам сдам его на почту, наплевать мне на твои капризы… И перестань реветь, ты меня раздражаешь.
Тихие всхлипывания сразу оборвались. Нана затаила дыхание. Когда он лег, она, задыхаясь, прильнула к его груди и разрыдалась. Их драки всегда так кончались — ведь она трепетала от страха потерять его, ею владела унизительная потребность чувствовать, что, вопреки всему, он принадлежит ей, только ей одной. Дважды Фонтан с гордым презрением оттолкнул Нана. Но ее теплые объятия, ее мольбы, ее большие влажные глаза, полные собачьей преданности, разожгли в нем желание. Он смилостивился, но счел ниже себя ответить сразу на ее ласки, лишь дозволял целовать себя и домогаться чуть не силой его благоволения, — словом, держался как мужчина, знающий себе цену. Пусть-ка она еще заслужит его прощение. Но вдруг его охватило беспокойство: он испугался, что Нана ломает комедию, надеясь опять завладеть кассой. Когда свеча уже была погашена, он решил еще раз подтвердить свою волю:
— Знаешь, милая моя, я ведь совершенно серьезно… Деньги останутся у меня.
Обвив руками его шею, Нана уже сквозь сон нашла неповторимые слова:
— Хорошо, не беспокойся… Я заработаю.
Но с этого вечера их совместная жизнь стала невыносимой. Изо дня в день сыпались тумаки; звук пощечин, словно тикание стенных часов, размерял их существование. Казалось, именно от этих побоев и колотушек кожа у Нана стала мягкой, как батист, гладкой, бело-розовой, а лицо таким ясным, что она еще больше похорошела. Недаром Прюльер все терся около ее юбок, являясь к ней, когда Фонтана не было дома, и, притиснув ее в уголок, приставал с поцелуями. Однако Нана отбивалась, приходила в негодование, краснела от стыда; она презирала его за то, что он готов обмануть своего друга. Прюльер отступал с обиженным видом и принимался высмеивать Нана. Право, она совсем одурела. Как это Нана — и вдруг связалась с таким уродом! Ведь ее Фонтан — страшилище! Один нос чего стоит: огромный, да еще шевелится! Отвратительная морда! И к тому же он, мерзавец, колотит ее!
— Ну и пусть! Все равно я люблю его, — ответила однажды Нана спокойным тоном, словно сама признавала, что у нее весьма дурной вкус.
Боск довольствовался тем, что зачастил к ним обедать. Он пожимал плечами за спиной Прюльера: красивый, дескать, малый, но ужасная пустельга! Сам он не раз бывал свидетелем семейных сцен, когда Фонтан за десертом награждал Нана оплеухами, но и тут Боск продолжал жевать с важным видом, находя все это вполне естественным. В качестве платы за обед он по-прежнему восхищался их счастьем. Себя же он объявлял философом, отказавшимся от всего, даже от славы. Иной раз Прюльер и Фонтан засиживались после обеда за столом до двух часов утра и :развалившись на стульях, с театральными жестами, с театральным пафосом рассказывали друг другу о своих сценических успехах; а Боск молчал с сосредоточенным видом, лишь изредка презрительно фыркая, и потихоньку доканчивал бутылку коньяку. Что осталось от Тальма? Ничего! Так на черта она, ваша слава! Все на свете ерунда!