Мюффа не отрывал от нее глаз. Нана внушала ему страх. Газета выпала у него из рук. В эту минуту просветления он ненавидел себя. Нрав журналист: за три месяца Нана отравила ядом разложения жизнь графа; гнусность, о существовании которой он прежде и не подозревал, проникла теперь во все его поры. Он уже гнил на корню. На мгновение он ясно увидел проявление этого зла, увидел, как ядовитые его ферменты вносят распад. Сам он отравлен. Семья рушится. Какой-то камешек в фундаменте общества рассыпается в прах. Но он не мог отвести взгляда от Нана. Смотрел на нее пристально, пытаясь исполниться отвращением к ее наготе.
Нана теперь не шевелилась. Она переплела на затылке пальцы и, расставив локти, запрокинула голову. Он смотрел на нее снизу и видел в зеркале ее полузакрытые глаза, ее полуоткрытые губы, все ее лицо, расплывшееся в самовлюбленной улыбке; распустившиеся рыжие волосы покрывали спину, словно львиная грива. Он видел выпуклый, как щит, живот, крутые сильные бока, тугую грудь воительницы с крепкими мышцами под покровом атласной кожи. Изящная, чуть волнистая линия шла к локтю, спускалась к бедру и сбегала вниз к узкой ступне. Мюффа следил взглядом за этим нежным силуэтом, за этими струящимися очертаниями ослепительно белого тела, по которому пробегали золотистые блики, за милыми округлостями, на которые пламя свечей клало перламутровые отблески, Ему вспомнился прежний его ужас перед женщиной, перед этим апокалиптическим чудовищем похоти, от которого исходит звериный запах. Все тело Нана было покрыто рыжеватым пушком, кожа поэтому казалась бархатной, а в изгибе крупа, в мясистых ляжках, в глубоких складках, укрывавших своей волнующей тенью тайну пола, и впрямь было нечто звериное, что-то от породистой кобылицы. Это было драгоценное животное, действующее бессознательно, как сила природы, животное, одним уж своим запахом отравляющее все окрест. И Мюффа смотрел завороженный, одержимый страстью до такой степени, что, даже когда он закрыл глаза, чтобы не видеть, животное вновь предстало перед ним во мраке, стало исполинским, грозным и приняло бесстыдную позу. Он знал: теперь Нана вечно будет перед его глазами, она вошла в его плоть и кровь. Навсегда.
Но вдруг Нана сжалась комочком, как будто трепет неги пробежал по ее телу. Глаза влажно заблестели, она съежилась, словно хотела полнее ощутить самое себя. Затем разжала руки, уронила их, потом, мягко скользнув ладонями по плечам, нервно коснулась грудей, стиснула их руками. И, самовлюбленно млея, в какой-то истоме, пробиравшей ее до последней жилки, с кошачьей гибкостью потерлась правой щекой о правое плечо, затем левой щекой о левое. Жадный рот дышал жаром страстного желания. Она вытянула шею и приникла долгим поцелуем к своей руке возле подмышки, лукаво улыбаясь другой Нана, которая в зеркале тоже целовала себя.
У Мюффа вырвался долгий вздох. Эта игра с самой собой доводила его до исступления. Сразу, словно порывом урагана, смело все его покаянные мысли. Он бросился к Нана, грубо охватил ее и опрокинул на ковер.
— Пусти меня! — кричала она. — Пусти! Ты мне делаешь больно.
Он сознавал свое поражение; он знал, что она тупое, низменное, лживое существо, и все же хотел ее даже такою растленной.
— Ох! Вот уж глупости! — яростно восклицала она, когда Мюффа отпустил ее и она встала.
Но тут же Нана успокоилась: теперь он наверняка уйдет. Надев ночную рубашку, отделанную кружевами, она уселась на пол перед камином. Это было ее любимое место. Удобно устроившись, она снова принялась расспрашивать о статье Фошри. Граф отвечал уклончиво, желая избежать неприятной сцены. Впрочем, Нана заявила, что пусть Фошри убирается подальше! Потом замолкла и принялась ломать себе голову, придумывая, как бы выпроводить графа. Ей хотелось сделать это деликатно, по доброте душевной она не любила доставлять людям огорчение; когда же она вспомнила, что граф оказался еще и рогоносцем, то даже растрогалась.
— Слушай, — сказала она наконец, — так, значит, ты ждешь жену завтра утром?
Мюффа с сонным видом полулежал в кресле, чувствуя вялость во всем теле. Он ответил кивком. Нана серьезно смотрела на него; видно было, что она решает в голове какую-то трудную задачу. Подвернув под себя одну ногу, она держала босую ступню в руках и машинально ее теребила, отчего еле заметно колыхались кружева сорочки.
— А ты давно женат? — спросила она.
— Девятнадцать лет, — ответил граф.
— Вон как!.. А жена ничего? Приятная? Дружно живете?
Он молчал. Потом смущенно проговорил:
— Ты же знаешь, я просил тебя никогда не говорить о таких вещах.
— Не говорить! Еще что? А почему? — крикнула она, вдруг рассердившись. — Нельзя и спросить про его жену! Что ее убудет, что ли, если я про нее поговорю. Все женщины, милый мой, одним миром мазаны…
И вдруг спохватилась, опасаясь сказать лишнее. При этом она так умилилась своей доброте, что взглянула на графа почти снисходительно. Бедняга, надо его пощадить. Тут ей пришла веселая мысль, и она, улыбаясь, уставилась на графа.