все же надо ему посочувствовать - плохо в Китае
стало жить гоминдановским генералам
в этом сорок девятом году!
Во дворе - хоть шаром покати:
стен бетон,
по углам - капониры,
в подземелье - пустая тюрьма...
Скольких стон
умер здесь, не донесшись до мира!
Скольким было
сюда
суждено лишь войти,
чтоб не выйти
уже никогда!
Сколько здесь посходило
в деревянных колодках с ума,
не дожив до последних событий,
которые мы
называем свободой,
называем победой народа,
по которых бы не было тоже,
не будь этой черной каймы
вокруг списка всех павших,
с Кантона еще начиная.
Мороз подирает по коже -
ни конца нет, ни края,
так тот список длинен -
километры имен;
одному человеку,
даже если не спать и не есть,
за всю длинную жизнь, за три четверти века,
половины их вслух не прочесть...
Рано утром заходят
командир с комиссаром полка,
говорят, улыбаясь, по-русски: "Пока!"
Ну, а все остальное пока еще нам переводят.
Переводят,
что полк уже час как в походе,
переводят,
что сводка хорошая,
переводят,
что победа близка,
две дивизии вышли к вьетнамской границе
и войска Бай Зун-си с ночи заперты на два замка.
Переводят -
но это я сразу увидел по лицам, -
что зашли на минуту, а то не догонят полка.
И опять, но уже без улыбки, по-русски: "Пока",
к козырьку на прощанье рука!
А глаза так полны,
так полны
чем-то очень знакомым, усталым, орлиным,
как у нас на исходе войны
под Берлином...
Случается, в стране чужой
Среди людей сидишь, как свой,
Не важно - ты или другой,
Сидишь до слез им дорогой
За то, что ты - не просто ты, -
Есть люди лучше и умней, -
За то, что есть в тебе черты
Далекой родины твоей!
С тобою люди говорят
Так,
и в глаза твои глядят
Так,
и ответный ловят взгляд
Так -
будто не с тобой сидят
Так -
будто не один до дна
Ты всей душою им открыт,
А будто вся твоя страна
В гостях в их комнате сидит.
И если в домике простом
Последний грош идет ребром,
Чтоб только угостить тебя, -
И будь что будет там потом;
И если среди ночи двух
Своих детей разбудит мать,
Чтобы твое пожатье рук
Потом не раз им вспоминать;
И если с митинга сквозь строй
Фашистской молодой шпаны
Ведут тебя, прикрыв собой,
Три парня, словно три стены, -
Себе не вздумай, не присвой
Всей силы этих чувств людских:
Знай твердо, что виновник их
Не ты - народ великий твой.
В любви к тебе был виноват
И бородатый тот солдат,
Что с пулеметом Зимний брал,
Когда в пеленках ты орал,
И тот селькор, что за колхоз
Пошел бесстрашно под обрез,
И тот, кто строил Днепрогэс,
Когда еще ты в школе рос,
И тот боец в донских степях,
Что пал лицом на дымный снег,
И пленный тот, что в лагерях
Семь наций поднял на побег.
И если выпадает честь
Тебе в чужой стране, вдали,
Принять всю разом, всю, что есть,
Любовь, что люди берегли, -
Быть почтальоном для нее
И то неслыханный почет.
Пусть в сердце малое твое,
Как в сумку, вся она втечет -
Ни капли не присвоив сам, -
Ты человек, а не страна, -
Доставь ее по адресам,
Куда отправлена она!
Новогодняя ночь,
новогодняя ночь!
Новогодняя - первая после войны.
Как бы дома хотел я ее провести,
чтобы - я,
чтобы - ты,
чтоб - друзья...
Но нельзя!
И ничем не помочь,
и ничьей тут вины:
просто за семь тыщ верст
и еще три версты
этой ночью мне вышло на пост заступать,
есть и пить,
и исправно бокал поднимать,
и вставать,
и садиться,
и снова вставать
на далекой, как Марс, неуютной земле.
"Мистер Симонов" - карточка там на столе,
чтоб средь мистеров прочих
нашел свой прибор,
чтобы с кем посадили -
с тем и вол разговор.
И сидит он, твой снова уехавший муж,
и встает он, твой писем не пишущий друг,
за столом, среди чуждых ему тел и душ,
оглядев эти пьющие души вокруг,
и со скрипом на трудном, чужом языке
краткий спич произносит с бокалом в руке.
Пьют соседи, тот спич разобрав приблизительно.
А за окнами дождик японский, пронзительный,
а за окнами Токио в щебне и камне...
Как твоя бы сейчас пригодилась рука мне -
просто тихо пожать,
просто знать, что вдвоем.
Мол, не то пережили, -
и это переживем...
А вообще говоря - ничего не случилось;
просто думали - вместе, и не получилось!
Я сижу за столом,
не за тем, где мне были бы рады,
а за этим,
где мне
никого ровным счетом не надо:
ни вот этого рыжего, как огонь,
истукана,
что напротив, как конь,
пьет стакан за стаканом,
ни соседа - майора, жующего
с хрустом креветки,
ни того вон, непьющего
парня из ихней разведки,
ни второго соседа,
он, кажется, тоже - оттуда
и следит всю беседу,
чтобы моя не пустела посуда;
даже этого, ласкового,
с нашивкой "Морская пехота",
что все время вытаскивает
разные детские фото, -
и его мне не надо,
хоть, кажется, он без затей -
и, по первому взгляду,
действительно любит детей.
До того мне тут пусто,
до того - никого,
что в Москве тебе чувства
не понять моего!
А в остальном с моею персоной
тут никаких не стрясется страстей.
Новый год. В клубе местного гарнизона
пьют здоровье русских гостей;
у нас в порядке и "пассы" и визы,
и Берлин еще слишком недавно
и полковник,
прикрыв улыбкою вызов,
как солдат,
пьет за нас -
за бывших солдат!
Это завтра они нам палки в колеса
будут совать изо всех обочин!
Это завтра они устроят допросы
говорившим со мной японским рабочим,
это завтра они, чтоб не ехал на шахту,