Снова забываясь, он так страстно возжелал окончания мыслей, остановки кровообращения, дыхания, сердцебиения и вообще – конечного притупления чувств в каждой клетке тела, что страсть эта произвела в нем совсем обратный эффект, всегда изумляющий детей, которые всполошенно стараются задуть зачавшийся пожарик, но только сильней раздувают коварное пламя и потом в совершеннейшем ужасе бегут от него за помощью к взрослым.
Испугавшись прилива сил, он сосредоточил внутренний взор на дрожащем – ясно, от каких мыслей занявшемся, – пламечке такой тоненькой свечки, что восковое ее тельце начисто почти истаивало во мраке воображения и ярко-оранжевый язычок, с голубою внутри него тенью, похожей на острую, мягким клинышком вверх бородку, колебался в этом мраке как бы сам по себе.
Он старался не задуть его дыханием и дышал все тише, тише, слабей и слабей, то ли засыпая, то ли совсем помирая, как вдруг почуял прикосновение к своей заметенной фигуре чьей-то чужой, легкой, почти невесомой, но все же ощутимо переступающей по снегу тяжести. И услышал слабые такие, еле слышные хрипики – курлы-мурлы такие чужого дыхания, – но продолжал лежать неподвижно.
Потом… «ясно же, что это не человек…» Потом… «не мразь ли зеленая пронюхала все же про мою кончину в самый критический момент?» Потом какое-то существо явно начало разгребать снег на маске и под маской, возле самой шеи Гелия, поневоле и со все более и более возраставшим отвращением внимавшего чьим-то быстрым, настойчивым, крайне осмысленным действиям.
Он был уверен, что по нему зашастала крыса или сразу несколько крыс… «которых, черт бы побрал Горбатого вместе со всеми его
Но тут вдруг передвижения прекратились и послышалось жадное, страстным, утробным, урчащим рычком перебиваемое чавканье.
Гелий мгновенно и с неожиданной для себя радостью догадался, что это голодный, промерзший, бездомный котенок сотрясает все его тело своей телесной дрожью и что звереныш этот, видимо, пожирает кусочки с комочками да со сгустками той вкуснятины, которой его взбешенно хрястала по мордасам имперская краса и которая, конечно, завалилась за воротник, везде налипла, затесалась, пристала…
Гелий, боясь шевельнуться, чтобы не побеспокоить котенка, что-то там, давясь, зубками хватавшего, бешено, на всякий случай, мырчащего на врага и заглатывавшего, не жевамши, толканул свободной рукою снег, ощупал карман, потом добрался окоченевшими пальцами руки, на которой лежал, до асфальта, пошарил слегка вокруг, с мольбой, обращенной непонятно к кому, и даже не поверил в первый миг, что наткнулся на округлость бутылки.
Не поверил, сочтя все это вполне законным миражом тоскливого осязания. Но все же это была его бутылка…
Котенок замер вдруг, учуяв присутствие опасности. Правда, голод в нем оказался существенно сильнее не только страха, но даже того ужаса, который выгибает любую кошку в дыбом выхлобученную дугу с вытаращенными, сверкающими очами и заставляет ее остолбенело на вас шипеть в таком вот удивительном виде.
Он продолжал жевать, давиться и глотать, как бы плюнув на тревожные неразборчивые сигналы действительности, и поведение его было в высшей степени умно, несмотря на рискованность, близкую чуть ли не к критически предельной.
Гелий все это точно воспринял. Мысленно похвалил котенка за бесстрашное пренебрежение дежурным трепетом инстинкта ради непревозмогаемого увлечения жалконьким кусочком спасительной жратвы.