— О! С меня хватит страданий, — горько продолжала Мадлена. — Я хочу быть наказанной и сама накажу себя… Но не по вашему приговору. Вы не грешили, вы не жили и не смеете судить о жизни… Можете вы утешить меня?
— Нет, — ответила протестантка, — пусть льются ваши слезы, пусть вы почувствуете благодарность к руке, карающей вас.
— Можете вы сделать, чтобы Гийом любил меня и успокоился? Можете вы поручиться, что я одна буду страдать с той минуты, как смирюсь?
— Нет, Гийом страдает потому, что тоже виновен. Богу известно, кого поразить своим гневом.
Мадлена выпрямилась в величественном гневе.
— А коли так, — вскричала она, — раз вы ничего не можете, то что вы делаете здесь, почему вы меня терзаете?.. Не нужно мне бога, я сама буду своим судьей и сама себя покараю!
Она замолчала, обессиленная, и опустила голову. Ее взгляд упал на труп дочери; та как будто слушала ее, приоткрыв рот. Мадлене стало стыдно своего исступления, взрывы которого, словно удары хлыста, сотрясали воздух над этим жалким, уснувшим тельцем. На мгновение ее заворожило созерцание небытия, она забылась, испытывая восторг от предвкушения смерти. Тяжелая неподвижность Люси, застывшее на ее лице выражение покоя сулили ей вечный сон, убаюкивающие объятия пустоты. Странное любопытство овладело Мадленой: ей захотелось узнать, сколько времени надо, чтобы вот так застыть и похолодеть.
— В котором часу умерла Люси? — спросила она Женевьеву, которая снова приступила к чтению молитв.
— В двенадцать, — сказала протестантка.
Этот короткий ответ, как удар обухом, ошеломил Мадлену. Может быть, Женевьева права, — она своим грехом убила дочь? В полдень она была в объятиях Жака, и в полдень умерла Люси. В этом совпадении Мадлена увидела нечто роковое, ужасное. Она, казалось ей, слышала, как ее стоны любви мешались с предсмертными хрипами ее ребенка, она теряла рассудок, сопоставляя сцену сладострастья с картиной смерти. Несколько минут она не могла прийти в себя, пораженная, убитая. Потом спросила себя, зачем она здесь, что ей нужно в Нуароде. Но она не знала зачем, в ее голове было пусто. С тоской Мадлена раздумывала: «Почему я так торопилась сюда из Парижа? Ведь у меня было какое-то намерение…» Она делала неимоверные усилия, напрягая память, и вдруг вспомнила. «А, знаю, — подумала она, — я хочу убить себя, хочу убить себя».
— Где Гийом? — спросила она Женевьеву.
Старуха пожала плечами, не переставая бормотать сквозь зубы невнятные слова. Тогда Мадлене пришло на память красное мерцание, которое она видела, отворяя калитку, так необычно освещавшее окно лаборатории. Чувство подсказало ей, что Гийом там. Она вышла из комнаты и торопливо поднялась по лестнице.
Гийом действительно был в лаборатории. Выбежав из комнаты, где только что скончалась Люси, он бросился в парк и ходил там до темноты, обезумев от горя. Когда, как легкий пепел, спустились сумерки, придав пейзажу ровную, серую, полную несказанной грусти окраску, Гийома охватила гнетущая душевная усталость; он почувствовал непреодолимую потребность укрыться в какой-нибудь черной дыре, где мог бы утолить свою жажду забвенья. И тогда машинально, словно повинуясь роковой силе, он пошел взять из ящика спрятанный им некогда ключ от комнаты, где отравился г-н де Виарг. Со времени самоубийства отца Гийом не бывал там. Он сам не мог бы объяснить, почему его так повелительно тянуло туда: это была какая-то болезненная потребность в ужасном, маниакальное стремление разом исчерпать все, что ни есть страшного и мучительного. Когда он вошел в обширную залу и осветил ее тусклым светом свечи, которую держал в руке, она показалась ему еще более грязной, еще более запущенной, нежели когда он видел ее последний раз. В углах по-прежнему валялись груды отвратительного хлама, печь и полки были разломаны в куски. Все здесь было как прежде, но только пятилетний слой ныли покрывал следы разрушения да пауки заплели потолок паутиной, свисавшей черными лохмотьями до самого пола; воздух в этом мрачном помещении стоял спертый, прогорклый. Гийом поставил подсвечник на стол и, не садясь, внимательно огляделся. Увидав у своих ног темный след крови отца, он слегка вздрогнул. Потом вслушался в окружавшую его тишину. Предчувствие говорило ему, что здесь, посреди этой мерзости, его ждет еще какой-то неимоверный удар. Эта комната, куда не входил ни один человек, безмолвная и унылая, как будто ждала его все пять лет, что он отдал обманчивым снам. И теперь она открылась перед ним и захватывала его, словно давным-давно обещанную ей добычу.