Теперь они стали болтать, как болтают влюбленные, шаля и ребячась. Были тут воспоминания о прошлом, мечты о будущем. И ей и ему любимый голос казался музыкой, ласкающей слух, и каждый из них говорил лишь для того, чтобы, упиваясь этой музыкой, ощущать на своем лице теплое дыхание друга. Они были так счастливы: во тьме им открывалась бесконечность!
— Видишь ли, — проговорила Фина, — пока твой брат в опасности, мы не можем пожениться. Надо прежде всего освободить Филиппа.
При этих словах Мариус вздрогнул. Он позабыл о брате. Печальная действительность встала перед ним. Целых два часа витал он в облаках и вот снова упал на землю.
— Филипп, — прошептал он, совершенно подавленный, — да, мы должны думать о Филиппе… Боже мой, неужели счастью конец… Признайся, ты любишь моего брата? Сжалься, скажи мне правду.
Фина в ответ разрыдалась. Слова Мариуса полоснули ее по сердцу. Молодой человек был безутешен, он настойчиво добивался ответа. Тогда цветочница крикнула:
— Я люблю тебя, а не Филиппа, тебя, доброго, преданного… Ты же сам видишь, его не за что любить!
Это был такой взрыв доверия и любви, что Мариус понял наконец. Не совладав с внезапно нахлынувшим чувством обожания, он обнял и страстно прижал девушку к себе. Теперь одни лишь укоры совести мучили его.
— Мы счастливы, — снова заговорил он, — какие же мы с тобой себялюбцы! В то время как нам вольно дышится здесь, под открытым небом, брат задыхается в тюрьме… Ах, не умеем мы добиться его освобождения!
— Нет, умеем! — возразила Фина. — Увидишь, как мужествен тот, кто любит и любим.
Они сидели молча, рука в руке. Море своей монотонной песней навевало им нежные сны. В Марсель они вернулись при блеске звезд, исполненные надежд и юной любви.
X
Неприятельские действия возобновляются
Бланш проводила жизнь в слезах. Небосклон, по-осеннему задумчивый, с каждым днем тускнел все больше и больше: близилась холодная и унылая пора. Море, содрогаясь от зыби, жалобно стонало; деревья роняли на землю желтую листву. Под мрачной пустыней неба расстилалась пустыня моря и побережья. Печаль, разлитая в воздухе, прощание природы с уходящим летом — все вокруг дышало такой же безнадежностью, какая была в сердце Бланш.
Уединенно жила она в домике на берегу моря. Этот дом, расположенный в нескольких минутах ходьбы от деревни Сент-Анри, стоял обособленно на высоком утесе, и набегавшие волны под его окнами ударялись о скалы. Бланш целыми днями смотрела на прибой и слушала притуплявший ее муки монотонный шум. Это служило ей единственным развлечением; она следила за громадными пенистыми валами, которые то разбивались, то снова вскипали; исстрадавшаяся душа ее смирялась перед спокойствием и однообразием необозримого простора.
Иногда по вечерам она в сопровождении гувернантки выходила на берег. Спустившись к морю, Бланш присаживалась на какой-нибудь обломок скалы. Свежий ночной ветер успокаивал снедавшую ее лихорадку. Оглушенная шумом воды, она забывалась во тьме и, только совершенно продрогнув, возвращалась домой.
Одна мысль постоянно терзала ее. Мысль эта, гнетущая, неотвязная, ни на миг ее не покидала. В ночной ли прохладе, в дневном ли тепле, лицом к лицу с бесконечностью или перед пустотой мрака Бланш думала о Филиппе и о ребенке, которого носила под сердцем.
Дружба Фины была для нее большим утешением. Если бы цветочница отказалась проводить с ней воскресные дни, бедняжка, наверно, зачахла бы с тоски. Она чувствовала настоятельную потребность поверять свои горести какой-нибудь отзывчивой душе. Она боялась одиночества, потому что стоило ей очутиться наедине с собой, как угрызения совести, словно призраки, одолевали ее.
Как только Фина приходила, они вдвоем поднимались в маленькую светелку и запирались в ней, чтобы пооткровенничать и поплакать на свободе. В открытое окно было видно, как вдали, по синему бархату моря, вестниками надежды проплывали белые паруса.
И каждый раз проливались слезы, каждый раз говорились одни и те же слова, слова горя и сострадания.
— Ах, как тяжела жизнь! — жаловалась Бланш. — Весь день я думала о тех часах, что провела с Филиппом на скалах в ущельях Жомегарда и Инферне. Мне нужно было тогда покончить с собой, бросившись в пропасть.
— Что пользы постоянно плакать, постоянно сожалеть, — ласково увещевала Фина. — Вы уже не ребенок, вам предстоят священные обязанности. Бога ради, подумайте о настоящем, не живите в прошлом, что минуло — того не воротить. Кончится тем, что вы заболеете и убьете свое дитя.
Бланш вздрогнула.
— Я убью свое дитя! — подхватила она, зарыдав. — Не говорите так. Этот ребенок должен жить, чтобы искупить мой грех и вымолить мне прощение… Ах! Филипп хорошо знал, что делал, когда внушал мне: ты моя навеки. Тщетно отрекалась я от него, напрасно старалась вытравить в себе память о нем. Гордость моя была сломлена, мне пришлось отдаться преступной любви, которая, как угрызения совести, терзает меня. А ныне я люблю Филиппа больше прежнего, любовь моя исполнена раскаяния и безнадежности.