Он был грубым, но выразительным. Даже Дюарт был поражен, ведь, учитывая, что художник, выполнивший портрет более века назад, не был профессионалом, чувствовалось явное сходство между Дюартом и его прапрадедом. На грубом графическом наброске узнавались та же квадратная челюсть, те же внимательные глаза, тот же римский нос, хотя у носа Илии Биллингтона на левой стороне была бородавка, а его брови были более кустистыми. “Но ведь он,– подумал зачарованный Дюарт,– был намного старше”.
– Вы могли бы быть его сыном,– сказала миссис Джайлз.
– У нас дома нет его изображений,– объяснил Дюарт. – Мне очень хотелось увидеть, какой он.
– Можете взять, если хотите.
Первым порывом Дюарта было принять этот дар, но он сознавал, что, как мало он ни значил для нее, портрет имел сам по себе ценность тем впечатлением, которое производил на других. Держать его у себя Дюарту было незачем. Он покачал головой, не отрывая взгляда от рисунка, впитывая в себя каждую черточку внешности своею прапрадеда, затем вернул ей и с серьезным видом поблагодарил.
Осторожно, явно колеблясь, мальчик-переросток пpoкрался в комнату и теперь стоял на пороге, готовый сразу сбежать при малейшем проявлении неприязни со стороны Дюарта. Дюарт скользнул по нему взглядом и увидел, что это был не мальчик, а мужчина лет тридцати; его нечесаные волосы обрамляли безумное лицо; глаза испуганно и зачарованно смотрели на Дюарта.
Миссис Джайлз тихо стояла, ожидая, что он будет делать дальше; она явно хотела, чтобы он ушел. Он сразу встал – при этом движении сын хозяйки убежал внутрь дома,– поблагодарил ее вновь и вышел, отметив про себя, что все время, пока он был в помещении, женщина так и не выпустила из рук амулета, защищающего от злых чар, или какую-то другую вещь, которую она сжимала под фартуком с такой решительностью.
Теперь ему ничего не оставалось, как оставить данвичскую округу. Он делал это без сожаления, несмотря на разочарования, которые его постигли, хотя портрет его предка, нарисованный с натуры, был по крайней мере частичной компенсацией за потраченное время и усилия. И все же его вылазка в эти места поселила в нем необъяснимое чувство беспокойства в сочетании с каким-то физическим отвращением, которое, видимо, коренилось не только в противном привкусе, оставшемся от бросающегося в глаза запустения и вырождения региона. Он не мог себе этого объяснить. Сами по себе жители Данвича были отталкивающими; это была явно какая-то особая раса, со всеми признаками врожденных уродств и физиологических аномалий,– взять хотя бы поразительно плоские уши, так тесно прижатые к голове, выступающие и расширяющиеся книзу, как у летучих мышей; бесцветные выпученные глаза, почти рыбьи; широкие дряблые рты, напоминающие лягушачьи. Но не только люди и местность произвели на него такое тягостное впечатление. Было еще что-то, нечто присущее самой атмосфере этих мест, невероятно древнее и зловещее, предполагающее кошмарные богопротивные и невероятные вещи. Страх и ужас, смешанные с отвращением, казалось, стали осязаемыми, олицетворились в скрытой от глаз долине; похоть, жестокость и отчаяние превратились в неотъемлемую часть существовования; насилие, злоба, извращение стали образом жизни; и над всем этим царило проклятие безумия, поражавшего всех без исключения, безумия окружающей среды, которое было тем более пугающим, что с самого момента рождения подавляло человеческую волю. Отвращение Дюарта имело и другую причину: он был неприятно поражен явным страхом жителей Данвича перед его персоной. Как ни пытался он убедить себя, что это был их обычный страх перед всеми пришелъцами, он знал: они боялись его, потому что он был похож на Илию Биллингтона. И потом, это непонятное предположение того старого бездельника, Сета, который крикнул своему товарищу, Лютеру, что “он” “пришел”, с такой очевидной серьезностью, что было ясно – оба действительно верили: Илия Биллингтон может вернуться и вернется в места, которые он покинул, чтобы умереть естественной смерью в Англии более века назад.
Дюарт ехал домой, почти не замечая нависшей темноты бесконечных холмов, сумрачных долин и хмурящихся облаков, слабого мерцания Мискатоника, отражавшего узкий просвет неба. Он перебирал в уме тысячи возможностей, сотни путей расследования; и вдобавок, как ни странно, чувствовал что-то скрытое за его сиюминутными заботами – растущее убеждение в том, что он должен оставить всякие дальнейшие попытки узнать, почему Илия Биллингтон внушал такой страх не только невежественному дегенерату, потомку жителей Данвича своего времени, но и белым людям, образованным и не очень, среди которых он когда-то жил.