Дождь припустил сильнее. Я прошел по улице и заглянул в окно зала отдыха «Красного креста», но солдаты толпились у кофейной стойки в два-три ряда, и даже сквозь стекло я слышал, как в соседнем зале щелкают шарики пинг-понга. Я перешел дорогу и заглянул в чайную для гражданских — там была только средних лет официантка: судя по ее лицу, у посетителя она предпочла бы сухой дождевик. С вешалкой я обошелся как можно учтивее, сел и заказал чай и тост с корицей. Впервые за весь день я с кем-то заговорил. Затем обшарил карманы — включая дождевик — и в конце концов отыскал пару старых писем, которые можно было перечитать: одно от жены, где рассказывалось о том, как испортилось обслуживание в «Шраффтс»[73] на 88-й, другое от тещи, где та просила меня прислать ей кашемировой пряжи, если у меня получится выскочить из «части».
Не успел я допить и первой чашки, как зашла та юная дама, которую
К тому времени, как им принесли чай, девочка из хора уже перехватила мой взгляд, устремленный на их компанию. Она воззрилась на меня этими своими расчетливыми глазами, а потом одарила краткой умелой улыбкой. Она странно светилась, как иногда светятся некоторые краткие умелые улыбки. В ответ я тоже улыбнулся — далеко не так светло, не поднимая верхней губы, чтобы не видно было моей солдатской временной пломбы между передними зубами. И глазом не успел я моргнуть, как юная дама с завидным хладнокровием стояла у моего столика. На ней было платье из шотландки — по-моему, клана Кэмблов.[74] Мне показалось, что для очень юной девушки в ненастный, очень ненастный день платье просто чудесное.
— Я думала, американцы пренебрегают чаем, — сказала она.
То не было пижонское замечание — так мог сказать любитель истины либо статистики. Я ответил, что некоторые ничего,
— Благодарю вас, — ответила она. — Быть может, совсем ненадолго разве что.
Я встал и подвинул ей стул — тот, что напротив меня, — и она пристроилась на передней четвертинке сиденья, легко и прекрасно выпрямившись всем корпусом. Я направился — едва ли не поспешил — к своему стулу, более чем расположенный поддержать беседу.
А усевшись, ничего придумать не смог. Я снова улыбнулся, по-прежнему скрывая свою угольно-черную пломбу. Заметил, что день стоит просто ужасный.
— Да — чрезвычайно, — ответила моя гостья ясным голосом человека, безошибочно не терпящего светские разговоры. Пальцы она расположила на краешке стола, будто присутствовала на спиритическом сеансе, и тут же, почти мгновенно сжала кулачки — ногти ее были обгрызены почти до мяса. На руке у нее были часы — на вид армейские, похожие на хронограф штурмана. Циферблат слишком велик для худенького запястья. — Вы были на репетиции, — просто заметила она. — Я вас видела.
Я ответил, что, разумеется, был и ее голос слышал особо. Сказал, что он, по-моему, у нее замечательный.
Она кивнула:
— Я знаю. Я стану певицей.
— Правда? В опере?
— Боже упаси. Буду петь джаз на радио и заработаю горы денег. А потом, когда мне стукнет тридцать, уйду на покой и поселюсь на ранчо в Огайо. — Ладонью она коснулась мокрой макушки. — Знаете Огайо?
Я ответил, что ездил там несколько раз на поезде, но хорошенько эти места не исследовал. Предложил ей кусочек тоста с корицей.
— Нет, благодарю вас, — ответила она. — Вообще-то я ем, как птичка.
Я откусил сам и заметил, что в Огайо края довольно дикие.
— Я знаю. Мне знакомый американец рассказывал. Вы — одиннадцатый американец, которого я знаю.
Гувернантка уже настоятельно сигнализировала ей, чтобы возвращалась за их столик — по сути, чтобы прекратила досаждать человеку. Гостья моя, тем не менее, спокойно подвинула стул на дюйм-другой — так, чтобы ее спина предотвращала любые сношения с родным столом.
— Вы ходите в секретную школу разведки на холме, правда? — хладнокровно поинтересовалась она.
Военную тайну я, разумеется, блюл и потому ответил, что в Девон приехал для поправки здоровья.