Хотя огромная разница между Москвой и Ленинградом была в том, что в Ленинграде — когда стало ясно, что никого не печатают, что все закончилось — стали выходить журналы подпольные, самиздатские: “Часы”, “37”, чуть позднее “Обводный канал”. Они печатались на машинке и распространялись в 30–40 экземплярах, но каждый из этих экземпляров передавался, может быть, еще ста людям, то есть довольно широко это читалось. А в Москве это было невозможно, потому что в Москве сразу стали выходить журналы именно с резко выраженным политическим оттенком, и это стало сразу пресекаться КГБ очень сурово. Поэтому в Москве журналы не выходили литературные. И московские авторы печатались только в наших журналах самиздатских. Вот журнал “Часы” был, замечательный журнал, который издавали Борис Иванов, Борис Останин. Вот и моя первая самиздатская книга под названием “Exercitus exorcizens, или Войско, изгоняющее бесов”, была напечатана именно там. И если говорить в общем и целом, когда стала возникать новая поэзия, молодая, то перед ними как бы стоял вопрос, они были на каком-то распутье: на что ориентироваться? Позади была пустота. Были расторгнуты все культурные связи с Серебряным веком, он был неизвестен просто нам. Еще не была напечатана Цветаева в России, Пастернак. Представляете? Сейчас трудно представить. Блок — в очень небольших дозах. Вот в университете нашем, по-моему, в начале 60-х, Дмитрий Евгеньевич Максимов, такой известный очень литературовед, стал вести семинар по символистам, и туда, в общем, очень многие ходили. И это был такой прорыв, это было очень смело, то есть даже символисты считались какой-то ересью, чем-то таким, что было опасно даже знать. Очень мало знали обэриутов.
Но именно к обэриутам, кстати, обратился, скажем, Леонид Аронзон в первую очередь как к своим предшественникам. С другой стороны… то есть, русская традиция была разорвана, традиция поэзии была разорвана. Был выбор между какой-то попыткой связи с Серебряным веком — с Блоком, с Кузминым, с Мандельштамом, конечно, в первую очередь, с Цветаевой, Ахматовой с одной стороны, с обэриутами — с другой стороны. И очень опасная тенденция, с моей точки зрения, западная ориентация на тогда как раз покоривший мир vers libre, свободный стих. И я считаю большой заслугой вот именно этого поколения, и Бродского, и Аронзона, и московских официальных поэтов — Евтушенко (какой бы он ни был) — ну, в этом смысле я лично очень благодарна Вознесенскому, Ахмадулиной Бэлле и Евтушенко — за то, что они не пошли по этому пути верлибризма. Потому что, на мой взгляд, если попытаться как-то сформулировать, что такое вообще есть поэзия, то это определение не совпадает с попыткой как-то выразить то, что можно выразить настоящей поэзией с помощью верлибра. Потому что поэзия есть, с моей точки зрения, слияние мысли и музыки. Попытка получения какого-то знания, не достижимого иным путем, то есть путем погружения в какую-то дионисийскую стихию, в какое-то музыкальное хаотическое море, то есть если мы прибегнем к термину Карла Густава Юнга, то это погружение в пучину бессознательного, да? То есть подключение к бессознательному, которое известно всем людям на самом деле. То есть мы все, это утверждал Юнг, обладаем огромным знанием обо всех религиях, мифологиях мира, но наше сознание об этом не знает. Каким путем мы можем туда проникнуть? По мнению Юнга, с помощью сна. По мнению поэта, с помощью поэзии. Но реально это делается вот как бы с помощью именно музыки поэзии. Поэзия есть музыка. И вот когда… вы может быть замечали, что все поэты немного странные такие, они немного как бы не в себе, даже плохие поэты. Это потому, что они поддаются этой раскачке музыкальной и она расшатывает психику. То есть человек постоянно находится как бы в плену музыкальных ритмов, которые в нем бродят. И даже плохие поэты тоже этому подвержены. И поэзия в этом смысле — дионисийское искусство. И поэт погружается в эти глубины хаоса, как я уже сказала, и выплывает наружу, как бы неся в зубах нечто гармоническое. То есть тут происходит слияние аполлонического начала с дионисийским. То есть начало дионисийское, результат тоже может быть дионисийским, а может быть аполлоническим. Например, случай Велимира Хлебникова, которого я очень люблю — это явно дионисийство. Случай Михаила Кузмина, которого я люблю не меньше, это гармоническое, это аполлоническое — да? — искусство. И то и другое имеет одинаковое право на существование. Оба они, и то и другое, даже внешний хаос, скажем, Хлебникова — это все построено на одном огромном музыкальном начале, просто у Хлебникова музыка более сложная, чем у Кузмина или Блока, ну в этом его собственно и новизна. Он первый привнес более смелые, такие разорванные мотивы в русскую поэзию.