– Смотри-ка, – шепотом говорил он сидевшему рядом с ним и посмеивавшемуся Робену Пуспену, которому он взялся объяснять все, что происходило у них перед глазами, – ведь это Жанета дю Буисон, красивая дочка лентяя с Нового рынка. И этот старый хрыч произносит над нею обвинительный приговор!.. Да у него, нужно полагать, нет не только ушей, но и глаз!.. Платить пятнадцать су и четыре денье только за то, что нацепила на себя пару четок! Дорогонько! Lex duri carminis[79]. А это кто? А-а! Робен Шеф де Виль, кольчужный мастер… С него взимается пошлина «по случаю принятия его мастером в сказанный цех…». Это его вступительный взнос!.. Э, да вот и двое дворян посреди этого сброда! Эгле де Суан и Гютен де Мальи! Два рыцаря, клянусь телом Христовым! А-а! Их притянули за игру в кости… Когда же наш ректор попадет сюда? Сто ливров парижской чеканки в пользу короля? Здорово! Однако этот Барбдьён бьет с плеча, как глухой!.. Ну, я готов хоть сейчас превратиться в своего почтенного братца господина архидьякона, если это может помешать играть в кости. Я буду играть днем и ночью, стану жить за игрою и умру за игрою, предварительно спустив после своей последней рубашки и душу!.. Пресвятая Дева! Сколько девиц-то!.. Смотри, смотри, так и валят одна за другой, как овечки. Амбруаза Лекюер, Изабо ла Пайнет, Берарда Жиронен… Это всё мои знакомые… Ба! Все они присуждаются к штрафу… Вот то-то, голубушки! Будете знать, как щеголять в золотых поясах, когда вас каждый раз заставят платить за это удовольствие по десяти парижских су… Ишь, щеголихи какие! Ах ты, старая судейская морда! Глупая, глухая башка! Флориан-болван, дурак Барбдьён!.. Ишь, сидит за столом, как боров, и жрет все, что ни попало: подсудимых, дела – все чавкает, скотина! Наколачивает, наколачивает себе брюхо, а все ему мало!.. Штрафы, пени, пошлины, судебные издержки, протори и убытки, тюрьма, железные узы, – словом, весь ад для подсудимых, а для него это настоящие лакомства, все равно что для других святочные пряники или марципаны, которыми угощают в Иванов день… Ты взгляни только на эту свинью! Ах, вот еще одна жрица любви! Сама Тибо ла Тибод, собственной персоной… Ее привлекли за то, что она вышла за пределы улицы Глатиньи… А это что за молодец? Ба! Жифруа Мабон, жандарм из стрелковой команды… Он-то за что попался?.. А! «За произнесение всуе имени Божьего…» Так! К штрафу ла Тибод! К штрафу и Жифруа!.. Ну, глухой тетерев, кажется, перепутал оба дела. Ставлю десять против одного, что девицу он приговорил к штрафу за крепкое словцо, а жандарма – за легкое поведение… Ну, Робен Пуспен, теперь внимание! По всему видно, что ждут кого-то важного… Гляди, сколько собралось жандармов – чуть не со всего Парижа!.. Вся свора ищеек налицо… Наверное, дошла очередь до крупной дичи, вроде кабана… И то кабан, настоящий кабан!.. Гляди-ка, Робен, гляди!.. Ба! Да ведь это наш вчерашний владыка, наш папа шутов, наш звонарь, наш горбун, наш кривоглазый гримасник, – словом, Квазимодо! Вот так штука!
Это действительно был Квазимодо.
Звонарь шел, крепко связанный и окруженный сильным конвоем, состоящим из городских сержантов под предводительством самого начальника ночной стражи, у которого на груди был вышит французский государственный герб, а на спине – герб города Парижа. Впрочем, в самом Квазимодо, если не считать его феноменального безобразия, не было ничего такого, что требовало бы стольких алебард и ружей; он был угрюм, безмолвен и спокоен. Лишь изредка, украдкою, он бросал своим единственным глазом гневный взгляд на стягивавшие его веревки.
Войдя в зал, он осмотрелся вокруг с видом такой сонливости и тупости, что женщины без всякого страха смеялись, указывая на него друг другу пальцами.
В это время мэтр Флориан внимательно перелистывал протокол, составленный по делу Квазимодо и поданный аудитору секретарем суда.
Просмотрев этот протокол, судья помолчал с минуту, как бы собираясь с мыслями. Он всегда придерживался этой предосторожности, прежде чем приступить к допросу. Ознакомляясь заранее с именем, званием и проступком подсудимого, аудитор приискивал наперед возражения на ответы, которых ожидал по существу дела. Таким образом он почти всегда выпутывался из всех затруднений допроса, не выдавая перед присутствующими своей глухоты. Протоколы предварительного следствия служили для него тем же, чем служит собака для слепого. Если ему иногда и случалось выдавать свой недостаток каким-нибудь неуместным вопросом или замечанием, то у одних это сходило за глубокомыслие, а у других – за доказательство его глупости.
В том и другом случае честь судебного сословия нисколько не страдала, потому что для судьи гораздо лучше прослыть глубокомысленным или глупым человеком, нежели глухим. Итак, тщательно скрывая свою глухоту, он делал это так успешно, что в конце концов и сам позабывал о своем недостатке. Дойти до такого самообмана гораздо легче, чем думают.