Двери собора остались открытыми, и была видна внутренность храма, пустая, мрачная, траурная, безмолвная.
Осужденная не трогалась с места. Пристав обратил на нее внимание мэтра Шармолю, который усердно рассматривал барельеф на вратах, представляющий, по мнению одних, жертвоприношение Авраама, а по мнению других – философский символ, где ангел изображал солнце, костер – огонь, а Авраам – работника.
Трудно было оторвать его от этого созерцания. Но наконец он махнул помощникам палача, которые приблизились к осужденной, чтобы снова связать ей руки.
Может быть, у несчастной в последнюю минуту, когда нужно было влезть в тележку, чтобы отправиться в последний путь, пробудилась жажда к жизни. Она подняла свои воспаленные глаза к небу, к солнцу, к серебристым облакам, потом опустила их на землю, на толпу, на дома.
Вдруг, пока ей вязали руки, она громко и радостно вскрикнула. Там, на углу площади, на балконе, она увидала его, своего друга, своего господина, свое второе «я», своего Феба!
Судья лгал! Священник лгал! Это был Феб, красивый, живой, нарядный, с пером на шляпе, со шпагой на бедре!
– Феб, – закричала она, – мой Феб!
И она хотела в восторге и любви протянуть к нему руки, но они уже были связаны.
Она увидала, что капитан нахмурил брови, что прекрасная молодая девушка, стоявшая с ним, обратила на него презрительный и гневный взгляд. Феб что-то сказал ей, и оба исчезли за дверью балкона, которая затворилась за ними.
– Феб! – закричала она в ужасе. – Неужели ты поверил этому?
Страшная мысль овладела ею. Она вспомнила, что была приговорена за убийство Феба де Шатопера.
Она все переносила до сих пор, но этот последний удар был слишком тяжел. Она упала без чувств на мостовую.
– Снесите ее в телегу, – сказал Шармолю. – Пора кончать!
Никто не заметил между статуями королей, стоявших прямо над порталом, странного зрителя, смотревшего на происходившее с такой неподвижностью, так вытянув шею и такого безобразного, что если бы не его полосатая, лиловая с красным, ливрея, то его можно было бы принять за одно из каменных чудовищ, корчащихся вот уже шесть веков над водосточными трубами собора. С самого полудня он неотступно следил за всем, что происходило на площадке перед собором Богоматери. Никем не замеченный, он привязал к колонне галереи толстую веревку с узлами, конец которой спускался до паперти. Сделав это, он стал спокойно наблюдать, посвистывая время от времени, когда мимо него пролетала птица.
Вдруг, когда помощники палача собирались исполнить приказание Шармолю, он, обхватив веревку руками и ногами, скользнул по ней, как дождевая капля скользит по стеклу, с проворством кошки подбежал к двум палачам, ударил каждого из них кулаком, схватил одной рукой цыганку, как ребенок хватает куклу, и бросился в храм, восклицая громким голосом:
– Убежище!
Все это произошло с быстротой молнии.
– Убежище! Убежище! – заревела толпа, и рукоплескания десяти тысяч рук заставили заблистать радостью и гордостью единственный глаз Квазимодо.
Осужденная пришла в себя, открыла глаза, но, взглянув на Квазимодо, закрыла их опять от ужаса пред своим спасителем.
Шармолю остановился пораженный, так же как и палачи и стража. Действительно, в стенах собора осужденная была неприкосновенна. Собор пользовался правом убежища. Закон человеческий терял всякую силу за порогом церковных дверей.
Квазимодо остановился в дверях. Его большие ноги, казалось, вросли в пол, как тяжелые римские колонны. Его мохнатая голова уходила в плечи, как голова льва. Он держал девушку, словно кусок белой ткани, но его грубые руки прикасались к ней нежно, как к цветку, который он боялся смять. Квазимодо чувствовал, что это нежное создание было предназначено не для его рук. Минутами он боялся дохнуть на нее, потом прижимал ее к своей груди, как сокровище, как мать ребенка. Его взор опускался на нее с выражением нежности, горя и жалости и подымался, метая молнии. Женщины смеялись и плакали, толпа дрожала от энтузиазма, потому что в эту минуту Квазимодо сиял своеобразной красотой. Он, этот сирота-найденыш, этот отверженец, чувствовал себя мощным и сильным. Он гордо смотрел на это изгнавшее его общество, над которым он теперь властвовал, на правосудие людское, у которого он вырвал жертву, на всех этих зверей, оставшихся ни с чем, на приставов, судей, палачей, на всю эту вражескую силу, которую он, ничтожный, сломил с помощью Божией!
Трогательно было это покровительство урода несчастной, спасение Квазимодо приговоренной к смерти. Отверженец природы и отверженица общества соприкасались и помогали друг другу.