– Совершенно согласен, что лучше философствовать или заниматься поэзией, раздувать пламя в алхимическом горне или доставать его с неба, чем носить кошек на подставке. И вот, когда вы окликнули меня, я почувствовал себя в таком же глупом положении, как осел перед вертелом. Но как быть, почтенный учитель? Надо чем-нибудь перебиваться со дня на день, и самый превосходный александрийский стих не заменит зубам куска сыра бри. Как вам известно, я сочинил для принцессы Маргариты Фландрской свадебную песнь, и город не платит мне за нее под предлогом, что эта песнь – далеко не лучшее произведение в своем роде, – как будто за четыре экю можно дать трагедию Софокла! Стало быть, мне грозила голодная смерть. К счастью, в челюстях у меня оказалась порядочная сила, и я сказал им: «Показывайте фокусы, в которых проявилась бы ваша сила, и кормите сами себя – ale te ipsam». Шайка оборванцев, с которыми я свел дружбу, выучила меня разным атлетическим штукам, и теперь я каждый вечер преподношу моим зубам тот хлеб, который они заработали в поте лица моего. Конечно, concedo, – я согласен, что это весьма печальное применение моих умственных способностей и что человек не для того создан, чтобы бить в бубен и носить в зубах стулья. Но, уважаемый учитель, недостаточно жить, надо как-нибудь суметь сохранить свою жизнь.
Достопочтенный Клод слушал молча. Вдруг взгляд его впавших глаз принял такое проницательное, дальновидное выражение, что Гренгуару показалось, что этот взгляд проник в сокровенные тайники его души.
– Все это прекрасно, мэтр Пьер, но как же вы очутились в обществе этой плясуньи-цыганки?
– Очень просто: она моя жена, а я ее муж, – отвечал Гренгуар.
В мрачных глазах священника вспыхнул зловещий огонь.
– Ты осмелился сделать это, негодяй! – закричал Клод, яростно хватая Гренгуара за руку. – Неужели Бог тебя совсем оставил, что ты осмелился коснуться этой девушки?
– Если это вас тревожит, монсеньор, то клянусь вам спасением моей души, что я ни разу не прикоснулся к ней, – дрожа всем телом, заявил Гренгуар.
– Что же ты болтаешь о муже и жене? – спросил священник.
Гренгуар поспешил коротко рассказать ему обо всем, что уже известно читателю, – обо всем случившемся с ним на Дворе чудес и о своем венчании разбитой кружкой. По-видимому, это венчание не имело дальнейших последствий, и цыганка каждый вечер ускользала от него, как в первую ночь.
– Это неприятно, – заключил свой рассказ Гренгуар. – Но беда в том, что я, кажется, имел несчастье жениться на девственнице.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил архидьякон, мало-помалу успокоившийся в продолжение рассказа.
– Это довольно трудно объяснить, – отвечал поэт. – Тут дело в суеверии. Моя жена, как мне сказал старый бродяга, которого у нас называют герцогом египетским, подкинута или потеряна своими родными, – впрочем, это одно и то же. Она носит на шее ладанку, которая, как уверяют, поможет ей со временем отыскать родных, но которая утратит свою силу, если девушка утратит свою чистоту. Из этого следует, что мы оба живем как нельзя более добродетельно.
– Стало быть, вы думаете, мэтр Пьер, что к этой твари еще не прикасался ни один мужчина? – спросил Клод, лицо которого прояснялось по мере того, как говорил Гренгуар.
– Что может мужчина поделать против суеверия, достопочтенный Клод? – ответил поэт. – У девушки эта мысль засела в голове. Полагаю, что, наверное, большая редкость встретить такую монашескую целомудренность среди цыганок, которые вообще так легко приручаются. Но ее сохраняют три вещи: герцог египетский, взявший ее под свое покровительство, предполагая, может быть, со временем продать ее какому-нибудь аббату; все ее племя, относящееся к ней с каким-то особенным обожанием, точно к какой-нибудь святой, и, наконец, маленький кинжал, который мошенница всегда носит при себе, несмотря на запрещение прево, и который немедленно появляется в ее руке, как только вздумаешь обнять ее за талию. Настоящая оса!
Архидьякон засыпал Гренгуара вопросами.