От волнения и бешенства Огюст минутами и вовсе ничего не понимал, и смысл некоторых фраз доходил до него только после того, как он уже невпопад отвечал на тот или иной вопрос. Эти сбивчивые ответы укрепляли комиссара в его подозрениях, которые явно были у него еще до того, как он взял в руки документы.
Вскоре Монферран узнал, что в первых же своих отчетах Борушкевич обвинил в хищениях не только чиновников и подрядчиков, но и его самого.
Разгневанный граф Головин потребовал объяснений, и, хотя архитектору удалось написать толковые отчеты и оправдаться, хотя никаких документов, которые бы доказывали его причастность к воровству, комиссаром найдено не было, хотя никто из участников строительства в открытую его не обвинил, — председатель Комиссии, изучив отчеты Борушкевича, отстранил Монферрана от ведения финансовых дел на строительстве.
Огюст почувствовал себя не только оскорбленным, но просто уничтоженным. И виновным, хотя в том, что ему приписывали, он не был виноват. Но ведь на него написали донос, значит, его возненавидели. За что?
Он мучительно думал и понимал: в отношениях своих с этими людьми, мастерами, подрядчиками, он во многом ошибался. Он их не понимал, обижал незаслуженно, не желал признавать их знаний, видеть их умения. Ну, вот и получил!.
Желтый круг лампы стал подрагивать, тускнеть; тени, спавшие по углам как кошки, начали вытягивать лапы, подвигаться к столу.
В лампе кончалось масло.
Огюст отшвырнул перо. У него больше не было сил разбирать бумаги, тем более что делал он это теперь из одного самолюбия. Его проверка никого не интересовала: за найм рабочих, материалы, договорные подряды он уже не отвечал. Надо было бы лучше еще раз просмотреть чертежи фундаментов, подготовленные для Комитета Академии, однако архитектор побоялся браться за них: у него стали подрагивать руки и болеть глаза… Последние дни он работал сутками, тратя здесь, на строительстве, столько же времени, сколько в чертежной, а порою и больше. Усталость наваливалась на него, душила его. Хотелось уронить голову на руки и уснуть прямо здесь, за столом…
А с улицы все также долетала песня, хрипловатый голос певца тоскливо выводил одни и те же слова:
Монферран сделал над собою усилие, сложил аккуратно бумаги, встал из-за стола и, потушив лампу, ощупью добрался до двери. Снял с крюка свой заячий тулуп, за четыре года уже немного отощавший и обтершийся, решительно его надел и толкнул дверь плечом.
Метель кончилась. Умолкла песня.
Над конторским сараем, над всем строительством, надо всем Петербургом стояли в серебряно-черном небе огромные загадочные звезды. Вокруг каждой звезды горел маленький венчик лучей, будто нимб, и от каждой звезды исходило холодное дыхание, и казалось — это они, звезды, заморозили, покрыли инеем, осыпали хрупким стеклянным снегом этот мир, и в их власти заморозить его еще сильнее, погрузить уже не в сон, а в смерть; но в их же власти пробудить весну, соединить холодные язычки огня в жаркое пламя утренней зари…
Огюст стоял запрокинув голову и смотрел на звезды не мигая, любуясь ими.
От стены конторки отделилась в это время одинокая фигура и приблизилась к архитектору.
— Идемте домой, Август Августович.
Он вздрогнул. Обернулся.
— А, Алеша… Да, да, идем. А ты что на улице сидел. Будто в конторе места мало? Замерз ведь…
— Да нет. Я у костра сидел. Песню слушал.
— И я слушал, — признался Огюст. — Хорошая песня.
Алексей встрепенулся. В темноте архитектор не видел его лица, но ему показалось, что на губах слуги появилась радостная, почти детская улыбка.
— Понравилось вам!.. А вы поняли слова-то?
— Вот потому, знать, и понравилась. Она ж в чем-то будто про вас, в чем-то про меня… Хорошие песни всегда такие. Коли веселые, то каждому человеку про его веселье напомнят; а коли грустные, каждому его лихо злое помянут.
— Что такое лихо? — спросил Огюст почему-то шепотом, будто поблизости кто-то спал.
Алексей развел руками и опять, кажется, улыбнулся:
— А кто ж его знает, что оно такое? Говорят, его, как лукавого, к ночи не поминать лучше…
IX
— Алеша, который теперь час?
— Девять скоро, Август Августович. Без десяти минут.
— Черт! Я же опоздал на службу… Ты не знаешь, Элиза еще не вставала?
— Полчаса, как легла.
— Что?! Ты с ума сошел?! Что произошло, а? И почему ты торчишь около моей постели? И что… Ой! Что со мной?
Он рванулся с постели, резко приподнял голову, и тотчас виски и затылок налились такой мучительной свинцовой болью, что на миг он перестал видеть, перед глазами заплясали лиловые и квасные чертики. Потом туман рассеялся, и он увидел, как Алексей наклоняется над ним и опускает ему на лоб влажный компресс. От прикосновения холодного полотенца сразу сделалось легче и тягостные впечатления вчерашнего дня всплыли в сознании остро и отчетливо, вызвав в душе глухой приступ отчаяния.
Он вспомнил весь вчерашний день почти до самого вечера… Почти…