— Вы все последнее время не в себе! — на смуглом лице Августино проступила яркая краска, а когда он краснел, это означало, что он пришел в совершенное бешенство. — Ваши выходки, связанные с недавними неприятными событиями, недопустимы! Закрыли ваше строительство? Ужасно, не спорю. Но сходить с ума от этого не следует. Во многом вы сами виноваты. Вы сумели восстановить против себя всю Академию и лично Оленина, а он человек с большой властью. Вы всех умудрились задеть, всем наговорили дерзостей, а ваше, извините, полуистерическое письмо могло вызвать недоумение и у государя. Во всяком случае, я от него получил ответ довольно прохладный. И на кой черт вы кинулись в этом письме обвинять своих соперников-архитекторов, коли уж начали с того, что заявили о своем равнодушии к личным оскорблениям? Интриги? В чем вы их усмотрели?
— В чем?! — взорвался Монферран, слушавший всю тираду Бетанкура с бледным лицом и глазами, полными ярости. — В чем интриги этих достойных господ?! Да с самого начала, и вы это видели, многие из них стали меня презирать и даже старались унизить. Их насмешки задевали мое достоинство, и профессиональное, и человеческое! Они и государю старались внушить, что его доверие ко мне напрасно. Да и вам, разве это не так? Иначе, как «чертежник» иные из них меня не называют… Что касается господина Михайлова (позабыл второй он или который), то моя резкость в письме по отношению к нему была вызвана его же наглостью: всех этих авторитетнейших судей император просил высказать свое мнение о моем проекте, мнение и только, а господин Михайлов представил вместо того свой собственный проект (не могу, кстати, назвать его гениальным). Это что?! Или не оскорбление?
— Допустим, — Бетанкур все еще старался сдержаться. — Я не отрицаю, это был малоприятный поступок, во всяком случае неблаговидный со стороны Михайлова. Но в письме-то к царю для чего было все это излагать с подробностями? Государя изумила ваша злость!
— Моя злость? А сколько сил и моей души в этом проекте, знает ли государь? И знаете ли это вы, мсье?
В голосе Огюста и во взгляде было такое отчаяние, что на миг жесткое сердце генерала дрогнуло. Он готов был смягчиться, но его взгляд вновь упал на злополучные чертежи.
— Я все знаю, — сказал он. — И мой труд тоже есть в проекте, и мне он тоже был дорог. Вы в своем сочинении, посланном императору, и меня обвинили в безучастности, не удосужившись со мною перед тем поговорить. А ведь я раньше вашего написал царю и в письме ручался за проект и за вас. Но государь решил по-своему… Решил, полагая, что так будет лучше для пользы дела. Кстати же, после ревизии Борушкевича вы сами порывались уйти со строительства якобы ради большей пользы [50]. Я-то понимал, что вы просто ломаетесь, желаете, чтобы вас уговорили остаться.
— Неправда! — вскрикнул Огюст. — Я искренно думал тогда, что строительство тормозят мои ссоры с Комиссией… Я не мог…
— Допустим, — резко прервал его Бетанкур. — Ну так тем более. Сейчас проект пересматривается, и другие архитекторы получили возможность попытать счастья там, где не получилось у вас. Надо иметь мужество принимать такие удары. Вы еще только начинаете. И в любом случае, — тут голос генерала зазвенел негодованием, — в любом случае, никакие события не дают вам права, молодой человек, вредить Комитету и портить чертежи. Это же черт знает что такое?! У вас что, руки тряслись?!
— Да! — бешено воскликнул Огюст. — Да, мсье Бетанкур! Вы не знаете, не можете знать всех моих обстоятельств!
Да, Августино не мог все их знать…
Распоряжение прекратить строительство Исаакиевской церкви и членам Комитета Академии начать исправление проекта Александр I отдал 15 февраля 1822 года. До того, побывав в Париже, он показал проект Монферрана нескольким специалистам и получил от них советы, но и это не разрешило его сомнений, и хитрый царь решил помучить академиков заведомо невыполнимой задачей.
Строительство остановилось, и в марте начался конкурс на исправление проекта, ни к чему, впрочем, не приведший: столбы старой церкви мешали участникам конкурса нисколько не меньше, чем Монферрану.
Что касается самого Огюста, то для него теперь все было кончено, и буря, бушевавшая в его душе, вдруг почти утихла. Холодное отчаяние обволокло его сердце. В этот год он не почувствовал даже прихода весны, впервые в жизни: то ли зрелость пришла, то ли удар был сокрушающим…