Читаем Собор полностью

— Мы можем познакомиться, если вам угодно! — сказал Огюст, поражаясь своим словам и своему дикому поведению: давно уже он никому так запросто не предлагал знакомства.

— В самом деле? — с живостью спросил незнакомец.

Кажется, слова архитектора его обрадовали.

— Разумеется, — Огюст первым протянул ему руку. — По-русски меня называют Август Августович.

— Сердечно рад, — незнакомец пожал руку архитектора, вернее, встряхнул ее с явным удовольствием. — А я Александр Сергеевич, — и добавил просто, не придавая значения этому добавлению: — Пушкин.

Огюст едва не поскользнулся на ровном, утоптанном снегу.

— Вы?! — только и сумел он выговорить. — Вы — Пушкин?

Потом они шли под руку и дружно смеялись над своим знакомством, находя в нем много необычайно забавного. На набережной Мойки, где одному надо было свернуть направо, а другому налево, они обменялись адресами.

— Я слышал, — заметил, прощаясь, Пушкин, — у вас библиотека — на диво. Хотелось бы посмотреть.

Они не встретились. Они не видели друг друга больше никогда. Прошло меньше месяца, и Петербург узнал о дуэли Пушкина, а спустя два дня о его смерти…

В один из этих двух дней Огюст подошел вечером к дому номер двенадцать на Мойке, втерся в темную толпу, молчаливо смотревшую на двери с приколотым листком бумаги, где рукою Жуковского было написано коротко и безнадежно о состоянии раненого.

Потом много дней подряд его мучило одно непонятное и совершенно неоправданное чувство: чувство вины. Он сознавал, что почти не знал Пушкина, не успел его узнать, что менее кого бы то ни было мог вмешаться, помешать тому, что произошло. Но одна настойчивая мысль преследовала, возникала постоянно: «Как можно было, встретив его в один из последних дней, не заметить, что ужасное готово совершиться?!»

Он действительно не мог читать Пушкина, не мог знать, не мог любить его стихов: русский язык был ему доступен не настолько, чтобы открыть свою поэзию. Но это имя, имя, которое в России знали все, и с равной силой — одни превозносили, другие затаенно ненавидели; имя, звучавшее как символ, давно уже вызывало у архитектора волнение. Ему случалось так или иначе, надолго или ненадолго знакомиться с некоторыми признанными петербургскими литераторами, и их случайные замечания в адрес Пушкина убеждали, что каждый из них вольно или невольно, искренно любя либо притворно недооценивая, все равно ставит поэта на безусловную, недосягаемую ни для себя, ни для кого высоту.

Мнение Алексея тоже во многом повлияло на отношение Монферрана к поэту: он знал, что Алексей Васильевич безумно любит Пушкина, а любил он, как правило, лучшее, самое высокое, и не в силу своей образованности, а в силу данного ему свыше острого и безошибочного чутья правды.

И вот последняя капля — знакомство с Александром Сергеевичем, нечаянное, короткое, ничем не завершившееся… Долгие годы потом вспоминал Огюст этот взгляд, эту потрясшую его глубину, горечь и простоту слов, скрытую тяжесть мыслей.

— По сути дела, я видел обреченного! — в отчаянии думал Огюст. — Ведь тогда уже все было решено! Господи! Но — почему решено? Кем и за что?! Ссора, дуэль… Какая глупость! Как можно было допустить, если этот человек составлял славу России, душу русской поэзии? Говорят, царь его не любил… Ну так и что же? Не в угоду же царю просвещенное общество не заметило смертельной опасности, грозящей тому, кем оно ныне продолжает похваляться и будет похваляться столетия вперед?.. А-а-а! Мертвый поэт ему, обществу, удобнее живого! Теперь оно — вольно с ним делать, что захочет, понимать его, как хочет, помнить об одном и забыть о другом… Но не все же, не все же так думают! И никто не сумел помешать…»

Монферран сознавал всю нелепость этих мыслей, всю их суетную бессмысленность. Но они не покидали его. И может быть, впервые в жизни в его душе поднялось необъяснимое, тяжкое и мутное негодование, что-то близкое к слепящей ненависти, которая неведомо на кого поднялась, и оттого жгла и мучила особенно сильно.

Потом смятение чувств немного улеглось. Все пережитое в эти дни, в эти месяцы осталось глухой потаенной болью, такой, которая уже не становится острой, но не проходит, не исчезает никогда.

<p>XI</p>

Десятого ноября у Алексея и Анны родился сын. Мальчика окрестили две недели спустя в Никольской церкви и в честь Алешиного спасителя, доктора Деламье, назвали Михаилом. К этому времени у малыша появился на лысой головенке густой светлый пух и определился цвет глаз: из темно-серых они стали темно-голубыми.

— Это что ж такое? — притворно ворчал Алексей. — У меня глаза серые, у тебя, Аннушка, черные, а это что? В кого такие?

— В барина, — некстати предположила горничная Варя, бойкая девятнадцатилетняя девушка.

Разговор этот происходил в гостиной, куда внесли после крещения младенца, и дерзкие Варины слова были услышаны и Огюстом, и Элизой.

Элиза на это весело расхохоталась, но Огюст разозлился и напустился на горничную:

— Что ты мелешь? Как это лезет тебе в голову? Постыдись!

Перейти на страницу:

Похожие книги