Расходились поздно, сильно набравшись, долго топтались в прихожей, путая свою и чужую одежду. Лера не могла найти свой шарф и объявила, что без шарфа она не уйдет, во всеуслышание намекая этим на желание остаться на ночь, Карандашу пришлось уводить ее чуть не насильно, она едва держалась на ногах, и Боцман, собиравшийся провожать Вику, вынужден был ему помогать. Вике Король шепнул на ухо: “Не спеши” – она всё поняла и не стала толкаться в прихожей с остальными. Когда за другими гостями дверь наконец закрылась, Король вернулся в комнату и нашел ее убирающей со стола. Марина Львовна ушла к себе; проходя мимо ее приоткрытой двери, Король увидел, что она уже легла и погасила свет. Он подошел к Вике сзади, обнял, положил руку на ее большую грудь. Она замерла, а когда обернулась к нему, ее глаза были закрыты, а рот приоткрыт для поцелуя. Этот поцелуй слепил их вместе так, что они уже не могли разлепиться, чтобы разобрать диван, прежде чем лечь, и пытались устроиться на собранном, при этом то он, то она начинали сползать вниз. Даже раздеваться пришлось, не размыкая до конца объятий, поспешно выворачиваясь из одежды сложнозапутанными движениями, так что ее части менялись местами, и Викин бюстгальтер оказался висящим на шее Короля, а его нейлоновая рубашка с головой накрыла Вику. Ее скуластое лицо отчетливо проступало под белой тканью, пока она не скомкалась складками, тогда лицо пропало. Вика что-то бормотала, выпутываясь из рубашки, а когда наконец выбралась, Король увидел, что ее глаза широко открыты. Полные ужаса, они смотрели не на него, а ему за спину. Стремительно заражаясь ее страхом, Король обернулся и обнаружил, что в дверях комнаты в наполовину расстегнутом халате стоит Марина Львовна. “Я скоро уже насмерть замерзну! – возмущенно произнесла она. – Тут мороз, как в покойницкой!” Чувствуя, как и его насквозь пронизывает нечеловеческий холод, Король проснулся. Он лежал один в темной и холодной комнате. Кто-то, скорее всего, он сам оставил фортку открытой настежь. Поднялся, кутаясь в одеяло, закрыл фортку, заглянул к матери: она спала на спине, дыхания не было слышно, ее голубое в отсвете заоконного фонаря, неподвижное лицо выглядело гораздо более старым, чем днем, почти неживым. Кириллу вспомнилось прозвучавшее во сне слово “покойницкая”.
Вернулся к себе, но заснуть уже не мог. Лежал и слушал тяжелый гул долгих товарных поездов, доносящийся с железной дороги. И, как всегда, когда лежал без сна, вспоминал, как несколько дней назад, не сдержавшись, опять кричал на мать или как отмахивался от ее неловких попыток поговорить с ним. То, что днем казалось пустяком, ночью разрасталось, распухало на дрожжах вины и стыда. Стыд был как тупая боль, заполнявшая его до отказа, так что ничему другому места уже не оставалось, и Кирилл ворочался с боку на бок, словно пытался вывернуться из себя, извернуться так, чтобы не быть больше собой, стать кем угодно, кроме себя. (После таких ночей он обычно перерывал на следующий день свои залежи шмотья и появлялся на барахолке в совершенно новом обличье.) Ночным зрением, от которого не укрывалась ни одна подробность, он видел мать вечером перед телевизором; она уже с трудом улавливала сюжет фильма и то и дело спрашивала: “Это в какой стране?” Первые несколько раз он отвечал ей правду, потом не выдерживал и начинал лепить первое попавшееся: “В Англии! В Бразилии! В Ботсване!” Марина Львовна всегда ему верила, но это только увеличивало ее непонимание, она смотрела на экран с терпеливым недоумением, отчаявшись связать происходящее. Если фильм был комедией, она с готовностью громко смеялась, заметив, что сын улыбнулся; если с экрана звучала музыка, раскачивала в такт головой или ногой. Бессонница возвращала Кириллу эти раскачивания и отраженный смех, а безнадежно непонимающий взгляд Марины Львовны был направлен теперь не на экран, а прямо на него. Он был пристален, терпелив и мучителен, от него было никуда не деться, не вывернуться из себя, не оправдаться. Все слова, какие Кирилл легко находил в свое оправдание днем, утрачивали значение, потому что отдельные проявления забывчивости и рассеянности матери складывались ночью вместе в картину неизлечимой болезни, бывшей, по сути, растянутой во времени смертью, а близкой смерти достаточно одного дыхания, чтобы выдуть смысл из всех слов и оправданий, превратить их в набор пустых звуков.