Читаем Собачья смерть полностью

Отношение к художественным продуктам — кинокартинам, спектаклям, литературе — у Марата было писательское, то есть сугубо потребительское. Все произведения он делил на «пыльцу» и «не пыльцу». Воображал себя пчелой, которая на одни цветки садится, а на другие нет. Потому что пчела чувствует, что́ ей пригодится для производства меда, а что не пригодится или даже повредит. Поскольку никакого другого смысла кроме выработки меда в существовании пчелы нет, она должна слушаться своего инстинкта.

Бывало, начнет он читать новый роман, и вроде бы не к чему придраться: стиль неплох, сюжет не буксует, тема не высосана из пальца — а мертвая вода, никакой искры. Прочтет десять, двадцать страниц — откладывает. То же и с кино. Редко когда высиживал больше четверти часа — уходил. Не потому что плохо, а потому что «не пыльца».

Он и к людям относился так же. За одними хотелось наблюдать, запоминать жесты, интонации, мелкие детали, от других делалось скучно. Уродская профессия писатель, инвалидная.

В коридоре состязались фельетонист Вика из «Литгазеты» и актер Ширхан, прозванный так за тигриную вкрадчивость и острозубие. Это было их всегдашнее развлечение: Ширхан, у которого была фантастическая память, цитировал всякую советскую чепуху, а эрудит Вика угадывал, откуда это.

— «Иногда мы — кстати, совершенно незаслуженно — говорим о свинье, что она такая-сякая и прочее. Я должен вам сказать, что это наветы на свинью, — передразнивал Ширхан чей-то бойкий, развязный говорок. — Свинья — все люди, которые имеют дело с этими животными, знают особенности свиньи, — она никогда не гадит там, где кушает, никогда не гадит там, где спит».

— Элементарно. Семичастный про Пастернака, доклад на сорокалетии ВЛКСМ, — пожал плечами Вика. — Ну, в третий раз, Лаэрт, и не шутите. Деритесь с полной силой; я боюсь, вы неженкой считаете меня.

Ширхан перешел на грузинский акцент:

— «В последнее время во многих литературных произведениях отчетливо просматриваются опасные тенденции, навеянные тлетворным влиянием разлагающегося Запада, а также вызванные к жизни подрывной деятельностью иностранных разведок. Все чаще на страницах советских литературных журналов появляются произведения, в которых советские люди — строители коммунизма изображаются в жалкой карикатурной форме. Высмеивается положительный герой, пропагандируется низкопоклонство перед иностранщиной, восхваляется космополитизм, присущий политическим отбросам общества».

— Кто — понятно, — задумчиво произнес Вика, глядя в потолок. — Когда и где? …Хм. Низкопоклонство, космополитизм… Встреча с творческой интеллигенцией, сорок шестой год. «В ваших рассуждениях, товарищ Фадеев, нет главного — марксистско-ленинского анализа». Так?

— Туше, — развел руками Ширхан. — А это? — И старческим дребезжащим фальцетом: — «Долг всякого советского писателя — верно служить Родине, партии, народу. Партия дала советским писателям все права, кроме одного — права писать плохо».

Но Вику было не победить.

— Леонид Соболев. Выступление на Четвертом съезде Союза писателей. Я там тоже был, мед-пиво в буфете пил.

И Марат там был, но даже в буфет не наведался, сразу сбежал. «Пыльцой» на нудном сборище не пахло.

Ушел он и из коридора. Фрондерское зубоскальство над «совреалиями» (это слово здесь произносили морщась) его не забавляло. Чем-то это напоминало хихиканье над барином в людской. В глаза «ваше сиятельство» и поклон, за спиной — гримасы и верчение пальцем у виска. Уж или одно, или другое. Марату больше импонировал стиль покойного Кондратия Григорьевича, который предпочитал держаться от «барина» на отдалении, но и вольнодумством не бравировал.

В столовой было очень много народу. Там читала новые стихи Белочка. Нервная, трепетная, с пушистым хвостом рыжих волос, качавшимся, когда она встряхивала головой, поэтесса была действительно очень похожа на белку, да не какую-нибудь лесную, а ту самую, пушкинскую. Гривас говорил, что всё совпадает: лучшие ее стихи — чистый изумруд, не лучшие — скорлупки золотые, и Белочку тоже «слуги стерегут», поскольку она всегда окружена преданными поклонниками.

— Следующая работа назвала себя «Мой день», — сказала Белочка вялым сонным голосом. Она именовала стихи «работами» и утверждала, что они сами объявляют ей свое имя.

Прозой Белочка всегда говорила сонно, оживала только декламируя стихи. Вот и сейчас она встрепенулась, подалась вперед и ввысь, хвост метнулся вправо и влево, голос завибрировал.

О как прозрачно и лучисто,Младенец мой, мое растенье,Стартует день, простой и чистый,Мой первый снег, мой дождь весенний.Ах утро, утро, ты — подснежник!Сквозь наст лежалый пробиваясь,Ты знаешь только слово «нежность»,Тебе неведома усталость.
Перейти на страницу:

Все книги серии Семейный альбом [Акунин]

Трезориум
Трезориум

«Трезориум» — четвертая книга серии «Семейный альбом» Бориса Акунина. Действие разворачивается в Польше и Германии в последние дни Второй мировой войны. История начинается в одном из множества эшелонов, разбросанных по Советскому Союзу и Европе. Один из них движется к польской станции Оппельн, где расположился штаб Второго Украинского фронта. Здесь среди сотен солдат и командующего состава находится семнадцатилетний парень Рэм. Служить он пошел не столько из-за глупого героизма, сколько из холодного расчета. Окончил десятилетку, записался на ускоренный курс в военно-пехотное училище в надежде, что к моменту выпуска война уже закончится. Но она не закончилась. Знал бы Рэм, что таких «зеленых», как он, отправляют в самые гиблые места… Ведь их не жалко, с такими не церемонятся. Возможно, благие намерения парня сведут его в могилу раньше времени. А пока единственное, что ему остается, — двигаться вперед вместе с большим эшелоном, слушать чужие истории и ждать прибытия в пункт назначения, где решится его судьба и судьба его родины. Параллельно Борис Акунин знакомит нас еще с несколькими сюжетами, которые так или иначе связаны с войной и ведут к ее завершению. Не все герои переживут последние дни Второй мировой, но каждый внесет свой вклад в историю СССР и всей Европы…

Борис Акунин

Историческая проза / Историческая литература / Документальное

Похожие книги