И уже читалась в письмах ее новая тихая мольба, что истлел совсем заборчик, надо б оградку новую, лучше б из железа, а денег нет! А у меня в душе явилось что-то навроде гармонии – было так хорошо, что где-то под Запорожьем обретает смысл и мой труд. Будь у меня свой дом, я мечтал бы покрыть его шифером. Теща полжизни копила, даже не на дом, а хоть на свой домишко. Она, душа крестьянская, плавала по Тихому океану, добывая стране икру, рыбу, печень трески, – и знала полжизни, для чего работает. Я же работал даже не ради осязаемой цели, а из страха оказаться в долгах или под страхом не отдать долгов, или от страха умереть в безвестности. Но зачем копил деньги мой дед? Для пишущей дурацкой машинки, которую никогда бы не позволил купить даже самому себе?
Теперь я ощутил странный вкус к эпилогам... Вот повстречался с Майклом, о котором даже не вспоминал... Оказалось, что его англичанин был шпионом – собирал секретную информацию. Шпиона выдворили из страны, а Майкл, то есть Миша, лишился престижной работы и просидел несколько месяцев в Лефортово, пока шло следствие по его делу, но все же вышел на свободу. Жена развелась с ним, сошлась с богатым иностранцем и покинула с дочкой нашу страну. Вместо индейских роскошных волос Миша стал носить короткую спортивную стрижку. А объявился он потому, что продавал по дешевке свой маленький компьютер: ему надо было платить за снятую у злобливых пьяниц комнатушку. Я получил как раз очередную порцию денег за свои литературные труды... Бережно я вез их по заснеженной Москве, будто драгоценный горячий бульон, уже воображая, что еду со своим сиротливым маленьким компьютером в тещин домик. Уеду, уеду, уеду! – и стану там, на Украине, как на чужбине, задушевно писать о родном и родных! Но место это оказалось вовсе не приспособленным для мук творчества: у меня там отсохли руки от блаженства чистейшего, настоянного на садах и травах воздуха, а душа упорхнула на свободу днепровских просторов, так что было ее не поймать, да еще и теща вечно что-то жарила да варила, мучая старый, ржавый керогаз; она уверовала тем летом, что готовить на керосине ей обойдется дешевле, чем на газе. И надо было возвратиться в Москву, чтобы, как в клетке, снова сидя в четырех опостылевших стенах, начать выдавливать что-то тоскливое.
Дал знать о себе Иван Петрович – он устроился уже не просто охранником, а начальником охраны супермаркета и звал меня к себе работать на условиях самых выгодных: я должен ничего не делать, а буду сидеть у него в кабинете и писать в полном покое да тишине новый роман. Он так был озадачен моим отказом, что не находил слов и только возмущенно восклицал: «Да ты же писатель! Писатель!» «Ну что мне делать в супермаркете, если я писатель?» «Да как это что? Дурак ты – писать, писать!»
Фирма сестры разорилась – упал у нас спрос на французскую туалетную воду, а у них, во Франции, упал спрос на наши из Архангельска доску да фанеру, – и вот уж сестра моя два года была безработной, не знала, чем же торговать, а я учил ее эти два года, как надо правильно жить. А как правильно? В Библии сказано, внушаю ей: лучше щепоть без труда, чем охапка с трудом, будь как птица небесная!
Голубовский позвонил вдруг из своего ниоткуда и предложил начать вместе с ним размораживаться, будто я когда-то превращался в лед. Мы встречались с ним, как заговорщики, растратили месяц жизни, будто командировочные, на то, чтоб основать новое литературное течение, а потом еще месяц – чтобы в нем разочароваться. И он снова скрылся. А я подарил ему на прощание белый, как океанский лайнер, телефон, памятуя, что был плохо слышен его голос в трубке; телефон этот я выменял еще когда работал охранником в больнице на бутылку водки у забулдыги-телефониста, потому что жалко было глядеть, как уходит на сторону за бесценок, как будто гибнет, такой красивый благородный аппарат... Говорили, что Голубовский плохо кончил: с утра до ночи скитаясь по Интернету, он заблудился в порнографических сайтах – и больше не выходил на связь.
Только вот не знаю я спустя годы, что произошло с соседом моим Ворлоховым. Мы разменяли квартиру. Когда переезжали, Ворлохов утащил к себе все, чего не хотел я тащить за собой: гирю, лыжи «Карелия» без палок, два горшка с засушенными в их каменистой почве цветами, старый, продавленный диван и что-то еще. То, что принадлежало мне, тащил он на удивление жадно и даже подобострастно, как если бы вся эта рухлядь, перешедшая от меня, оказавшись у него в доме, должна была несказанно изменить его жизнь. Соседство многолетнее со мной – подслушивание и подглядывание за тем, кто у меня собирался и что несли собравшиеся спьяну, – внушило бедняге Ворлохову мысль, что он проник наконец в тот заветный секрет, как добиться почета и денег, нигде не работая и ничего целыми днями не делая.