Вдруг спустя месяц звонок: просят показать написанное. А когда еле отвертелся нести рукопись на показ, оказалось, через два месяца они все равно ждут от меня роман в печать. Всего два месяца было! Первые дни я сидел сутками, шло легко и скоро, но вдруг из файлов стал уничтожаться что ни день текст. Вместо текста я находил, будто мышиный помет, какую-то абракадабру на языке машины. Один знакомый – а, кроме литературных, знакомств в моей жизни как-то и вовсе не стало – вызвался приехать разобраться, полечить... Я пускал в свой компьютер каждого и не думал о том, какая может быть в наш век простая месть от тайного недоброжелателя. Вызвавшийся помочь засадил в компьютер программку, а вместе с ней и вирус, который после обнаружил и уничтожил только приехавший с фирмы сестры высокооплачиваемый специалист. Срок сдачи романа таял. Я писал уже в очень большом напряжении, когда однажды компьютер не включился вовсе, выдав надпись по-английски, что доступ к диску – к моему роману – закрыт.
«А это что такая за дура? – аукнулся мне голос дедушкин откуда-то со стороны, опасливо и с удивлением витая подле непонятного хлама. – Ну-у, купил говна! Ну даже не понять!»
Дмитрия Голубовского знала как компьютерного гения добрая половина литературной Москвы... Да вот только мало кто видел своими глазами. По слухам, ему доверял свой компьютер сам Владимир Семенович Маканин, лет пятнадцать не дающий никому даже интервью. Голубовский живо начинал, а после ушел от литературы в общение с виртуальным пространством, как будто в скит. Он говорил, что хочет понять себя – а потом вернется, уже навсегда. Когда мне назвали его имя, я вспомнил с отчаянием, что творения этого человека однажды публично разругал и даже посоветовал автору больше никогда не писать. В ответ этот человек, чуть нагловатый на вид, похожий на скаута, с зализанным прямым проборчиком и в очках, только самодовольно улыбнулся, потому что давно ничего не писал. Голубовский, как я после понял, по этой самой причине считал себя недосягаемым и неприкасаемым: он себя заморозил в блестящем творческом состоянии, а разморозиться полагал лет через двадцать, в том же блестящем творческом состоянии, когда у таких, как я, высохнут от скуки чернила. Он жил в каком-то общежитии работников Сбербанка и на связь выходил сам. Но его номер телефонный скрывали даже те, кому он все же был известен: Голубовского еще и с трепетом прятали от внешнего мира его родные и близкие, как если бы звонки по телефону даже не на нервы ему действовали, а разрушали мозг.
Тот, кто снабдил меня телефоном Голубовского, взял с меня клятву, что я никогда не выдам его имени, – потому молчу. Деваться было некуда, и я, предвидя даже не отказ, а пытку унижением, все же позвонил... Голубовский не удивился моему звонку, хоть мы и не были с ним знакомы. Чувствовалось только, что, плавая в море всеобщей литераторской компьютерной тупости, он не то что устал, а изможден. Загробным голосом он стал мне объяснять, что надо делать, но я ничего не понимал. Однако он был благородный человек. Почуяв это, я описал ему всю гибельность своего положения, если не извлеку роман. Преодолевая и усталость, и, наверное, отвращение, он наконец сдался и пообещал приехать со своим маленьким компьютером спасать мой смертельно больной. Он приехал, но моя машина оказалась без нужных разъемов. Не было и подходящих дисководов, ничего у меня не было – так я узнал наконец, что стал хозяином бездомной собаки, без роду и племени.
Голубовского, однако, успел заинтересовать мой роман. Он даже предложил его теперь же заморозить в сломанном компьютере, а починить компьютер и разморозить роман лет эдак через двадцать, а лучше всего, чтоб я завещал починить свой компьютер только через сто лет после смерти. Притом он рассуждал, говорил вдумчиво и всерьез, возможно, даже надеясь убедить меня воспользоваться случаем и понадеяться не на тлен, а на бессмертие. Когда я заговаривал про аванс, он брезгливо морщился, не понимая, отчего меня так мучает, что я взял денег в долг от какой-то бренной редакции. Он сам был должен, с тех пор как заморозился, в двух или трех издательствах. «Авансы нужно брать, если их дают... – рассуждал он. – Почему бы не взять аванс... Но никто не может заставить художника творить!»
Я честно сознался Голубовскому, что умею писать, только отдавая долги, а если же я не буду отдавать авансов, то погибнет мое вдохновение. Сознался еще в такой банальности, что хочу дописать роман. А что не могу прожить дня без строчки – это уж звучало так, как будто поведал на призывной комиссии, что страдаю энурезом. После этого признания Голубовский не возражал. На следующий день он брезгливо приехал ко мне снова, со всем нужным для операции. Много часов извлекал Голубовский из чрева хитрой подлой машины мой роман. Когда же извлек, то честно признался, что компьютеру моему осталось недолго жить. Вопрос был и технический, и духовный: что в нем ломалось,
Голубовский так и не постиг, но, видя, что обрушилось чуть не все, предрекал ему гибель.