Иван Васильевич вдруг почувствовал странную опустошенность. Не хотелось больше ни говорить, ни убеждать, ни тем более просить. Напрасная трата сил. Лес дремучий. Не пробиться. Завал за завалом. Обидно. Тысячи людей воспитывал. А зятя за пять лет ничуть не обтесал, не прочистил мозгов, такой же кулак, частник. Может, даже хуже стал. Что за черт! Какие же тайные силы тянут в другую сторону? Кто или что на него влияет? Те пятнадцать гектаров земли, которые отец имел при польской власти? Сватья, когда приезжает, и сейчас еще вспоминает эту земельку и клянет какого-то Шуру, который в тридцать девятом отрезал лучший участок.
— А ты бедуешь? — уже с возмущением спросила теща.
— Оба работаем, а пальто зимнее хотел сшить, так не вышло… Майя сшила, телевизор купили…
— А ты хочешь все сразу? Неинтересно будет жить дальше. Горя вы не видели. Слишком многое получили готовым.
— Вы после войны литеры имели. А я в колхозе картошине радовался.
— Ты запомнил литеры, а как я с тремя детьми жила в эвакуации — это ты знаешь? — У Ольги Устиновны задрожали губы.
Иван Васильевич разглаживал газету и разорвал ее пополам. «Если еще что-нибудь скажет о тысячах и литерах — выгоню вон». Нет, опомнился, кажется, дошло.
— Ведь я не говорю, что вы горя не знали. Всем хватило.
— Довольно дискутировать о горе. Я повторяю свою просьбу. Повторяю очень серьезно. Не спеши с ответом. Подумай.
— А что мне думать? Вы можете дружить, можете ссориться. Вам что? Один имеет персональную, другой скоро будет академиком и лауреатом. А мне надо жить. Из-за ваших капризов я должен отказываться от выгодного места! Будыка не боится, что о нем скажут. Я вижу: наплевать ему на вашу комиссию. А вы испугались, как бы не подумали, что вы меня устроили. Чего вам бояться? Пенсии не снимут.
— Значит, твердо решил вопрос?
— Твердо.
— Ну что ж, будь здоров. Спасибо, что приехал.
Иван Васильевич засунул руки в карманы пижамы, склонился над газетой.
Зять поднялся, растерянно оглянулся, не зная, как попрощаться. Часто выручала добрая теща. Уставился на нее. Но она разглядывала ногти с бледными следами маникюра, сделанного еще на праздник. Не взглянула даже. Это встревожило инженера: тещино недовольство может отразиться на их благосостоянии заметнее, чем те тридцать рублей, которые он получит, перейдя в институт. Но почему им так не хочется, чтоб он туда перешел? Из гонора? Так и у него есть гонор! Пусть не думают!
— Спокойной ночи!
Иван Васильевич понял, что делалось в душе у зятя, и, чтоб успокоить его, ответил почти весело:
— Спокойной ночи! Сына не забудь поцеловать.
Когда хлопнула наружная дверь, Антонюк тяжело вздохнул. Жена попыталась утешить:
— Я поговорю с Майей.
— Нет! — решительно возразил он. — Не надо! Зачем? Это поражение. Мое. И мне достаточно пережить его один раз. Не хочу дважды или трижды! Нет! Слышишь?
Все, что делала Ольга в доме, казалось настолько естественным, что работы ее да и душевной теплоты почти не замечали ни сам Иван Васильевич, ни дети: другой жену и мать представить не могли. Но одну ее черту Иван Васильевич отмечал каждый раз и каждый раз испытывал благодарность — за то, с какой сердечностью и народной простотой она принимала гостей. Заезжали бывшие партизаны, секретари райкомов, председатели колхозов, колхозники, заглядывали академики и министры; случалось, что очень разные люди сходились вместе. Неразумная хозяйка стала бы делить их по рангам, выказывать больше внимания высоким гостям, радовалась бы, если б доярка, узнав, что пришел известный писатель, от смущенья постаралась бы скорей уйти. Ольга же удивительно умела объединить за столом любых людей — не веселой выдумкой, не острым словцом, а тихим, душевным радушием и равным вниманием к каждому.
После того как Антонюка попросили уйти на пенсию, гостей, естественно, стало меньше. Ольга Устиновна болезненно переживала это. И еще больше радовалась тем, кто не миновал их дом, заезжал, заходил по-прежнему. Дорожило дружбой таких людей. Потому и боялась, что из-за своего упрямого характера Иван может поссориться с Будыкой — другом, который, казалось ей, всегда оставался верен в счастье и в несчастье.