Сколько же раз потом я посмеюсь над той собой, когда, встречаясь с людьми, родившимися и прожившими на невесть каких дальних «окраинах империи», буду поражаться их разносторонности, эрудиции, духовности!..
— А здесь ты себя когда-нибудь трогала? — и она коснулась моего паха.
Я вздрогнула от знакомого ощущения и сказала небрежно:
— Так, иногда.
Мне не хотелось рассказывать Доре — не знаю уж, почему, — о том далёком лете в Крыму, о моей первой любви, о первом поцелуе… о потере невинности, короче… если это можно, конечно, так назвать.
Мне было тринадцать. Моя душа была тогда подобна цветочному бутону, которого вдруг, одним прекрасным утром, коснулись лучи солнца, и тот принялся стремительно разворачивать лепесток за лепестком навстречу зовущему неведомому. Что-то лопалось внутри, что-то прорастало, причиняя боль — острую и сладкую. А я не успевала за этими происходящими в непонятной ещё себе самой непонятными переменами и томилась ожиданием неведомого чего-то, что изменит или дополнит… или уж не знаю, что ещё сделает с моей жизнью… Но что-то, что-то обязательно должно было произойти! Иначе не выжить!..
Неистовый стрёкот цикад заполнил воздух. Он и был, казалось, самим воздухом, вибрирующие атомы которого издавали этот звук. И ещё они источали густой дурман ночной фиалки, маленькие, не слишком выразительные цветки которой раскрывались только с наступлением сумерек. Да, таким и был ночной южный воздух: стрёкот цикад и аромат фиалки. Он кружил голову, баламутил душу и лишал покоя. Хотелось куда-то бежать и чего-то искать. Амок.
Вот так вот однажды, в едва обозначившихся сумерках — нет, не сознания, всё же, а в бархатном предвечерье южного города — движимая этим неосознанным порывом, я вышла за ворота дома, где мама с папой на открытой кухне готовили к ужину чебуреки, и направилась к пустырю невдалеке от нашего дома. Там окрестная ребятня играла в лапту. Я села на тёплый валун под одинокой одичавшей яблоней.
По сей день я не любитель активного отдыха и подвижных игр, и тогда не слишком-то любила участвовать во всей этой возне и беготне с визгами и криками. Но правила лапты я знала, поэтому следить за ней мне было интересно. Команды, видимо, только-только поменялись местами, и начался новый кон. Паша, сын наших домохозяев, стоял в городе на изготовке — на полусогнутых ногах, с лаптой, отведённой для удара. Я смотрела на него и ждала, когда подающий подбросит мяч в воздух, а Паша развернётся, как взведённая и спущенная со стопора пружина, и лупанёт по мячу. Да так сильно, что, кажется, мяч должен будет с треском разорваться в клочья… Я знала, как Паша умеет бить. И он ударил. Раздался громкий «чпок!», и мяч улетел далеко за линию кона. С Пашиных ударов свечу фиг поймаешь, не надейтесь! И ещё с его удара можно едва ли не пару раз сбегать в дом.
Да, подумала я, Паша здесь самый… самый… Самый — какой? Я не находила определения, но сердце почему-то при этой мысли заколотилось, словно съехавший с рельсов поезд.
Это было что-то новое для меня. Я вгляделась в давно знакомого мне пацана. Голубая вискозная майка с мелкими дырочками, словно простреленная дробью, явно с отцовского плеча — дали донашивать в экстремальных условиях мальчишечьих игр, — заправленная в синие треники, которые закатаны выше колена, чтоб не мешали бегать, и потрёпанные китайские полукеды на босу ногу. Вот и весь прекрасный принц Паша. Да, и ещё соломенный ёжик с двумя макушками и зелёные глаза в густых пушистых, тоже соломенного цвета, ресницах.
Он был старше меня на пару лет. Точно, в том году он перешёл в десятый класс и собирался после него поступать в мореходное. И поступит. И больше я его никогда не увижу.
А пока было лето, вечер и свалившаяся на меня, сидящую под яблоней, первая, совершенно внезапная и оглушительная, любовь. Я не знала только, что с этим делать. Что делать с колотящимся о рёбра в ритме шаманского бубна сердцем, с мутящимся рассудком и неодолимым желанием куда-то бежать…
Кон доиграть не успели — стемнело. Стемнело стремительно, как это бывает на юге, и мяча уже не стало видно. Ребята принялись спорить, во что ещё поиграть, пока всех не загнали по домам — в прятки или в салки. А я так и сидела на камне, глядя на Пашу.
Вдруг до меня дошло, что Паша направляется в мою сторону. Подошёл. Встал рядом.
— Чего не играешь? — Спросил он.
— Неохота.
— Пошли, погуляем?
— Пошли.
Тут я услышала папин голос:
— Зоя! Кушать!
— Давай, сперва чебуреков поедим, — сказала я Паше, — а потом пойдём гулять.
— Давай.
Мы поужинали и отпросились до десяти часов. К морю меня не отпустили, даже с надёжным Пашей, и мы сказали, что будем на пустыре.
Исходили в пароксизме эмоций цикады, ночные фиалки, высаженные на клумбах у каждой калитки, истово точили колдовские флюиды, но меня уже никуда не тянуло, мне было хорошо там, где я была — рядом с Пашей.