На кухне Буров разжился молоком, топленым жиром, кое-какой посудой и не удержался, мощно взял на зуб расстегайчик с вязигой. Вздохнул — да, хорошо, но мало. Как там говорится-то — слону дробина? У себя в апартаментах он закрылся на ключ, вытащил ампутированную конечность, со тщанием осмотрел, понюхал, помял и бодро прищелкнул языком — не первой свежести, конечно, но ничего, сойдет. Главное, не спешить — положить в молоко, дать размякнуть, затем для эластичности смазать жиром, ну а уж потом только заниматься ремеслом. И то вдумчиво, по чуть-чуть, с чувством, с толком, с расстановкой. Не так, как Никита Кожемяка…[433] Впрочем, теория одно, а практика совсем другое. Буров изматерился, измаялся, пока снял кожу с кисти, выскоблил, отмыл, прожировал и соорудил в конце концов некое подобие перчатки. Топорное, не Ив Сен-Лоран, беременным и детям лучше бы не смотреть. Не торопясь надел, взялся за “коготь дьявола” и… самодовольно хмыкнул — клинок налился тусклым, вот уж воистину мертвящим светом. Ура, работает! Да еще как! Воровато оглянувшись, Буров отогнул шпалеру и медленно повел клинком по деревянной панели. А хоть бы и быстро, “коготь дьявола” легко вспорол и мореный дуб, и кожаные обои, и камень капитальной стены, оставив чудовищную, напоминающую след бритвы в глине отметину.
“Ну, теперь без денег не останемся, все сейфы будут наши”, — сам себе сбрехал Буров, перчатку снял, набил бумагой, смазал жиром и вместе с магическим клинком убрал подальше — сладкая парочка, такую мать. Потом он мылся, отдавал должное обеду, не погнушался выдержанным Гран-Крю и в конце концов завалился спать. Кто это сказал, что сон на полный желудок вреден? Не иначе как какой-нибудь эстет, ни хрена не понимающий в этой жизни.
VI
Понедельник, как и положено понедельнику, выдался тяжелым. Собственно, начался он совсем неплохо — Вассерман, разбуженный Буровым ни свет ни заря, так и продолжал играть роль хорошего мальчика, поведав в разговоре тет-а-тет много чего интересного. Да, это он снабжал фальшивыми ассигнациями евреев на Сенной и в ту проклятую пятницу был действительно у Менделя Борха, где, видимо, прогневив чем-то Яхве, и нарвался на засаду. Только в последующей мокрухе ничуть не виноват, потому что Бойцы действуют сами по себе, отчета никому не отдают и подчиняются только де Гарду.
— Бойцы? — якобы удивился Буров, с недоумением поднял бровь, и в тихом голосе его послышалось сомнение. — Сколько же их у него? Легион?
— Тот, кто считал, уже не скажет, — скорбно ответил Вассерман и посоветовал наведаться в клоб гробовщика Шримгельхейма[434], на самом деле вроде бы принадлежащий де Гарду. Там, судя по всему, чеканят фальшивые полтинники, а значит, можно встретить и Уродов, и Бойцов. Не говоря, конечно, о громадных неприятностях. А еще совсем неплохо бы заглянуть в дом часовщика Киндельберга, что у Полицейского моста. Там вроде бы чеканят фальшивые червонцы со всеми вытекающими из этого последствиями…
В общем, утро понедельника выдалось у Бурова удачным на редкость. Это если учесть еще, что после завтрака его высвистал Чесменский, довольный, улыбающийся, смотрящий добро и ласково.
— Ну все, теперь этот де Гард у нас вона где, — с чувством похвалился он и показал огромный, похожий на кузнечный молот кулак. — Вчера было высочайше решено создать комиссию под началом обер-прокурора и произвести строжайший розыск по всем изложенным мною пунктам. Теперь уже, гад, не отвертится — свидетели у нас есть, улики тоже, а факты, как говорится, вещь упрямая. Кстати, князь, видел вчера этого мизерабля Шешковского. Выглядит презанимательно — глаз на роже не видно, одни бинты, похоже, дело там совсем не в геморроидальных коликах. А впрочем, у этого засранца что голова, что жопа — все одно. Трам-пам-пам-пам-пам-пам. Гром победы, раздавайся…
Неприятности начались за обедом, после ботвиньи с осетриной, щей с фаршированными кишками и жареного поросячьего бока, начиненного гречневой кашей. В дополнение к гусю с черносливом, яблоками и фисташками принесли голубиную почту — маленький замшевый мешочек, завязанный опломбированной ленточкой. Голубя показывать не стали, сказали, плох, еле-еле дотянул на бреющем.
— Что это еще за черт, — хрустнул сургучом Чесменский, вскрыл контейнер, извлек послание и, расшифровывая на ходу, принялся вникать. При этом он морщил лоб, делал остановки и проговаривал про себя с трудом усвоенное, так что Буров по его губам прочитал: “Провал… жестокий… не виновата… встречайте в среду… морским путем…”
— Так, такую твою мать, — выдохнул наконец Чесменский, принял, не обидев себя, рому, сжег послание, выпил еще и зверем, впрочем не особо хищным, воззрился на лакея: — Как служишь, сволочь? Как стоишь? Повару передай, сгною. Распоясались тут у меня, разболтались. Вот я вас и не так, и не этак, и не в мать.