3
Уже самый дом несколько поражал своей наружностью, он вдвигался в сад. Корпус был приземист, окна темноваты, парадная дверь тяжела и низка. Здесь жил теперь отставной Ермолов. Дверь глядела исподлобья, подавалась туго и готова была каждого гостя вытолкнуть обратно, да еще и прихлопнуть. Особенно его. Тот любезный, искательный Ермолов, который при Александре владел Кавказом, замышлял войны, писал нотации императору, грубиянствовал с Нессельродом, более не существовал, не должен был, по крайней мере. Каков же был теперешний, в этом доме? Отношения с Ермоловым за два последние года были мучительны. Вернее, их не было. Они избегали друг друга. Когда Николай взял приступом дворец, он почувствовал себя сиротливо, выскочкой - parvenu. Тогда стали рыться в разговорах и нумеровать шепоты. Оказалось, между прочим, что на Кавказе сидело косматое чудище - проконсул Кавказа, хрипело, читало нотации и т. д. Показалось, что он хочет отложиться, отпасть от империи, учредить Восточное государство. Ждали, что он после декабря пойдет на Петербург. Его окружали подозрительные люди. Он вел свою линию на Востоке, следовало его убрать. Вскоре началась война с Персией. Старик попробовал буркнуть на Петербург, вмешивающийся в его военные дела. Но его время прошло, как и его дела. Империи более не требовались тучность полководцев и быстрота поэтов. К нему приставили дядькой Паскевича. Паскевич умел подчиняться и любил подчиняющихся. Он терпеливо доносил на Ермолова и объяснял Николаю, что лучше всего назначить главнокомандующим его и отрешить Ермолова. Персидские дела пошли и того хуже. У персов был полководец горячий Аббас-Мирза. Русские военачальники грызлись. Вскоре на них обоих прислали еще старшего. Дибич был уже совсем крошкой, рыжая, пылкая, нечистоплотная фигурка. Ермолов смотрел исподлобья, Паскевич ел глазами, Дибич косил в землю. Он боялся, что над ним смеются. Дибич написал императору, что нужно сместить и старика и молодого, а поставить человека средних лет. Сам он, однако, от этого ничего не выиграл, вернулся восвояси. Выиграл Паскевич. Ермолова уволили, как были уже уволены двадцатые годы вообще. Всех его помощников, после войны, тоже убрали на покой. Образовалась как бы ермоловская партия - недовольных генералов. Бренча саблями или, если уж они были в отставке, просто дергая плечами, они хрипели вокруг низверженного монумента. Они собирались в Москве к нему на Пречистенку, как тамплиеры в храм, как христиане в катакомбы. И монумент их благословлял. Выбитый из оси, на которой он двигался тридцать восемь лет службы, он врос в землю. Он устанавливал одним примером из тактики превосходство Наполеона над Ганнибалом, одним русским словом уничтожал значение занесшегося николаевского выскочки. Тихо трепеща канителью эполет и волоча ноги, проходили перед ним генералы, опираясь по-отставному на палки. Война кончилась; Аббас-Мирза, величайший азиатский полководец и дипломат, был сломлен. В Петербурге ждали Туркменчайского мира. Генералы знали: война выиграна бездарно, Паскевича в деле и не видали, все сделали Вельяминов и Мадатов, а он только имя свое приложил. А потом надоносил, представил в ложном свете и обоих выгнал. Генералов в двадцатом веке назвали бы пораженцами. Но Грибоедов - он-то что же приложил свое имя к Паскевичу? Здесь начинался неприятный провал, смутная область. Было подозрительно, как вдруг стал блистателен стиль Паскевича, который не знал грамоты: даже в партикулярной переписке вместо буки-аз-ба у него появилась решительная красота и стройность. Кто-то ему помогал. Неужели Грибоедов? Ведь Грибоедов, при первом известии о посылке дядьки, говорил генералам: - Каков мой-то халу и? Как вы хотите, чтобы этот человек, которого хорошо знаю, торжествовал над нашим? Верьте, что наш его проведет, и этот, приехав впопыхах, уедет со срамом. Грибоедов же был питомец старика. Питомец не сморгнул глазом, когда полководца уволили; остался цел и невредим, а потом вознесся. И неужто причиной было ничтожное обстоятельство, что он был свойственник Паскевичу? Один генерал сказал о нем со вздохом: - Его замутил бес честолюбия. Господа, ему тридцать два года. Это, по Данту, середина жизни или около того. Это эра, когда в ту или иную сторону человека мутит. Ермолов же тогда посмотрел, и на лице его не отразилось ничего.