- Игумен не поверил мне, а чтобы отомстить, дал знать слепому Емцу, отцу Ойки, тот поклялся пробить меня копьем. Страшный человек. Слепой. А кого хочешь пробьет копьем на один лишь звук голоса. Игумен, видно, оговорил меня перед Емцом. Сказал, будто я хотел обесчестить его дочь. А перед тем она приглянулась князю Игорю. Вот Кузьма, брат Ойки, и решил отомстить Игорю. Об этом я узнал от Кузьмы. Уже когда бежали вместе. Из Киева меня игумен спровадил, делая вид, что спасает от слепого Емца. Дал коня и на дорогу всего и сказал, куда ехать. А тем временем, вышло, спровадил он и Кузьму, шепнув, что того за угрозы невинному схимнику Игорю князь Изяслав бросит в поруб, где ему и конец придет. Кузьме дал коней и княжескую гривну для свободного проезда по всем землям. Обещал еще дать золота, когда доберется до Юрия Суздальского и пристанет к нему в дружину.
- Узнали друг о друге в дороге?
- Да.
- И про игумена друг другу сказали?
- Сказали.
- Что обмануты им, поняли?
- Почему же обмануты? Спасены - так считали.
- А теперь кем себя считаешь? Дураком?
Силька еще, наверное, не до конца верил, что избавился от этого страшного человека.
- Кто же ты есть? - спросил он тихо.
- Запишешь, может, в княжеские пергамены? Напрасные усилия. Для меня там места не отведено. Я Иваница. Вот и все. И запомни: никому о том, что мы тут говорили, ни звука.
- Клянусь милосердным богом. Ум мой от бессилия падает ниц перед тобой.
- Я не бог и не князь, передо мною падать не следует, иди и молчи вот и все. Да говори всегда правду до конца. Ври, да не попадайся. Пойманный единожды - дурак, дважды - негодяй, на третий раз лишается языка. А ты мог лишиться жизни.
Они разошлись в разные стороны, будто ничего между ними и не произошло, только и было следа от их стычки что метание потревоженных соколов и кречетов в княжеской оружейне.
Дулеб стоял на том же самом месте, что и на рассвете. Жаждал одиночества, чтобы хоть как-нибудь разобраться в мыслях, но не мог сосредоточиться ни на чем: мешал заснеженный лес за рекой, который нагонял воспоминания, окутывал душу грустью, напоминал о тщетности всего на свете, кроме единственного, чего он, Дулеб, теперь не имел и уже никогда не будет иметь, и это единственно сущее на свете всюду, ныне и присно - любовь.
Какая сила могла толкнуть его погрузиться в мир жестокой ненависти, в позорный и нечеловеческий мир, где господствуют законы неправды, где люди похожи на рыб, которые глотают одна другую, где нарушение прав не восстанавливается, преступления остаются безнаказанными, предрассудки не разоблачаются, где самые грязные намерения освящаются благословением божьим, где суета людская, нарядившись в богатые одежды правителей, держится у власти благодаря страху, равнодушию или первобытной тупости.
Он мучился при мысли обо всем этом, глядя на загадочность боров, устремлялся туда взглядом, так, словно возвращался в молодость, где была чистота, ибо где женщина, там всегда святость и чистота, что бы ему ни говорили; он смеялся над жалкими средствами своей ограниченной учености, которые завели его в такой тупик, повергли в ничтожную жизнь, ему было больно в этом холодном людском мире, жестоком и безжалостном, где не было спасения, где испокон веков царила вражда, прикрываемая пустыми словами или же разбиваемая время от времени звоном оружия. Он искал истину, а что нашел?
Его одиночество нарушил Иваница. Глубоко уважая Дулеба, он тихо подошел к нему и помолчал некоторое время, надеясь, что тот заговорит первым. Но лекарь не изъявил желания заговорить, тогда Иваница небрежно, как о чем-то совершенно незначительном, сказал:
- Анания выпроводил из Киева обоих. Обманул и напугал. Сам снаряжал в дорогу, давал коней, все. И обещания и угрозы. Все от него.
- Знаю, - сказал Дулеб.
- Ты не знаешь - догадываешься, Дулеб, - я все выжал из Сильки.
- Допрашивал? Как смел?
- Натолкнулся на него. Он и не удержался. Очень приглянулся я ему. А негодяй - мир обойди и назад вернись, не найдешь такого. Девок водил игумену в Киеве. На Ойке споткнулся. Оба они на ней споткнулись: он и Анания.
- Мы тоже споткнулись на ней.
- Это я виноват, Дулеб. Я поверил ей.
- Я тоже поверил.
- Но я первый. До сих пор еще не могу забыть эту козу. Неужели она продалась игумену? Вот так соврать!
- Не соврала. Все правда.
- Но ведь все говорила, как хотел Анания! Зачем? Почему?
- Отцу угождала. Боится его и любит.
- Вот уж! Все переплелось. Как же нам теперь перед князем?
- Нужно ехать в Киев.
- Наездились! Туда уже не доберешься. Встретят - и все!
- Иначе нельзя. Тогда мы не верили Долгорукому, теперь он не верит, чтобы игумен или еще и Войтишич были причастны к такому преступному делу.
- Так мы и будем передвигаться, как ткацкие челноки, пока нас выбросят прочь!
- Куда же деваться? Тут нам места нет, а в Киеве... Там нас уже похоронили. Можем возвратиться только с новой силой, а сила эта - правда.
- Скрыться между людьми, как раньше было: от больного к больному, с помощью.
- Не смогу. После всего не способен лечить людей. Что-то во мне нарушилось. Может, и навсегда.