Дулеб через силу поборол в себе желание броситься следом за Ойкой. "За глазами моими пошло мое сердце". Долгое время считал себя непогрешимым, теперь становился безвольным. Прикосновение к Ойкиной руке, которого девушка, быть может, даже и не заметила, наполнило Дулеба таким волнением, что он по-настоящему испугался собственного неистовства. Чтобы не поддаться искушению и в самом деле не броситься за Ойкой, Дулеб возвратился в хижину, беззвучно ощупал принесенное Ойкой, ибо оно должно было бы еще сохранять на себе прикосновение ее рук, затем тихонько позвал:
- Иваница!
Хотел убедиться, что тот спит, что никто на белом свете не был свидетелем того, что произошло за дверью, при первой встрече наедине, при первом прикосновении, первых словах, собственно никаких, но все равно исполненных каким-то очень уж высоким значением.
- Спишь, Иваница?
Иваница не отзывался. Лежал тихо, словно умер. Но он спал всегда тихо, по-детски, во сне человек всегда выдает себя более всего: добрые и щедрые душой спят тихо, заботясь о других даже в забытьи, зато самовлюбленные, нахалы, забияки храпят, по-звериному рычат, чуть ли не хрюкают, пугливые вскрикивают сквозь сон, склонные к страданиям стонут и плачут, беззаботные - просто сопят и посвистывают, умудряясь иногда делать это и в полусне, так что и сами слышат, как посвистывают и посапывают, как одолевает их глубокий сон.
Дулеб улегся на свое ложе, зная, что не уснет теперь до самого утра, но успокаивал себя тем, что не будет думать ни о себе, ни об Ойке, - будет думать о чем-то значительном, о высоком, о делах государственных; если бы у него была свеча, он записал бы в пергамены поверх бессмыслицы, допущенной днем, несколько действительно важных мыслей и наблюдений, хотя он и не был до конца уверен в их важности и первостепенности. Можно записать, чтобы потом кто-нибудь прочел о том, как построено большое сооружение, как умерло от голода или болезней столько-то и столько-то людей, как убиты были в одной битве сто воинов, а в другой - тысяча, как посажены безвинными в порубы юноши и старики, как... Написанное остается, в этом его преимущество перед быстротечностью жизни, но все же ничто и никогда не заменит настоящей жизни; и ощутит ужас голода лишь тот, кто умирал голодной смертью, а доблесть битвы ведома лишь тому, кто, пораженный копьем или стрелой, упал, засмеялся и умер.
Тогда кто же отважится отдать преимущество каким-то там размышлениям перед исполненным таинственной силы прикосновением девичьей руки, первым прикосновением, первым ощущением того поистине великого, ради которого и приходит человек на свет?
Теперь Дулеб жил раздвоенной жизнью. Он перестал спать, потому что каждый раз хотел встретить Ойку и прикоснуться к ее рукам; девушка же появлялась то вечером, то поздней ночью, то на рассвете; она, наверное, не знала, что такое сон, и хотела лишить сна и Дулеба, заметив его взволнованность, которая могла бы считаться и запоздалой, если принять во внимание зимние посещения Ойкой Стварникова дома.
Кроме того, лекарь боялся за Иваницу. Ослепленный своим неожиданным чувством, он заботился лишь о том, чтобы Иваница ни о чем не узнал преждевременно, словно этим мог помочь парню, спасти его от неизбежности, обойти которую было просто невозможно.
Каждый раз перед тем, как выскользнуть из хижины, и после возвращения Дулеб повторял один и тот же вопрос: "Спишь, Иваница?" - и каждый раз ответом ему было молчание, Иваница лежал лицом к стене, неподвижный, молчаливый, будто мертвый.
Осторожность осталась только для Иваницы. Все остальное для Дулеба и Ойки было нипочем. Для них вполне достаточно было их странных встреч в темноте, слепых прикосновений, короткого обмена ничего не значащими словами. Каждый раз между ними возникал спор из-за того, что Дулеб пытался помочь девушке, а она отказывалась, или же по другой причине: он просил, чтобы она меньше носила им, с чем она тоже не соглашалась. Дулеб пробовал расспрашивать ее о том, что с нею происходило до сих пор, она отделывалась одним-двумя словами; когда же хотел узнать что-нибудь о Киеве, ответ был еще короче: "Голод!" И истолковать это слово он мог как угодно: нет хлеба, нет воли, нет мудрости, нет чести, нет любви. На все - голод, голод, голод.
Однажды Дулеб вспомнил ее белый козий мех, который был чем-то неотъемлемым от нее. Дулеб удивлялся, почему она рассталась с этим мехом. Ведь в прошлом году носила его даже летом.
- Осенью здесь был, а не летом, - поправила она его.
- Но ведь было еще тепло.
- Днем, а не ночью.
- Хотел бы достать для тебя новый мех. Богатый и пышный.
- Зачем он мне? Козий ношу для отца. Он сохраняет свой запах. Отец слышит меня издалека.
- Я подарю тебе мех с запахом воли, пронзительным и острым, в нем будет чувствоваться лесное раздолье и неутолимая жажда свободы.
Он впервые поцеловал ей руку, и Ойка не отняла ее, не убежала, стояла тихая и затаившаяся. Но вскоре в ней все же победила диковатость, девушка увернулась из-под руки Дулеба и исчезла.