Читаем Смерть Сенеки, или Пушкинский центр полностью

— Спасибо за книгу, Володя, — сказал он, и мы пожали друг другу руки...

Позвонил Коржавин.

— С приездом, Эмочка, как ты?!.

— Во-первых, жив, рядом Люба, тоже жива... Это теперь главное достижение...

— Где ты остановился?

— Улица 1905 года, возле Ваганьковского кладбища...

— Кладбище я допускаю, а без революции ты обойтись не можешь?

— Она у меня в печёнках сидит. Волик, приедешь в Москву?

— Пока неясно, пока зашиваюсь на работе, а ты ко мне?

— Ещё не знаю. Что я могу делать?.. Совсем слепой. Надеюсь добыть и освоить такую программу, которая будет печатать со слуха мои умные мысли... Гектограф, кличка — «Горыныч»...

— Есть новые стихи?

— О стихах пока речи нет... Статьи, в основном, о культуре. У нас на двоих только Любины глаза, она мне читает вслух...

Коржавин, конечно, был старше Рассадина и меня, но он никогда не переставал быть абсолютным ребёнком. Его непосредственность — и щит, и меч; пронзительно ясная мысль всегда спасала его от общей слепоты, но глаза и с толстыми линзами видели всё хуже. Эмочка не мог жить без Москвы и России, но ему, старому ссыльнопоселенцу, перекрыли кислород, пугали новой посадкой и, наконец, выперли из страны. Он улетел в Америку, поселился в Бостоне и, казалось, смирился с обстоятельствами «другой жизни».

Будучи москвичом и наезжая в Ленинград, Коржавин устраивал знакомых на мои спектакли и концерты, напечатал рецензию на мою первую книгу стихов в «Новом мире» А. Твардовского и, кажется, считал меня с «Гамлетом» не то своим открытием, не то изобретением, чем активно делился.

На фильм Козинцева Эма обрушился с сарказмами и противопоставлял экранному принцу безумную и одинокую попытку совладать с обречённым временем артиста Р. И даже стихи назвал «Гамлет» и посвятил Владимиру Рецептеру.

«Время мстить. Но стоит он на месте. / Ткнёшь копьём — попадёшь в решето. / Всё распалось — ни мести, ни чести... / Только длится неведомо что. / Что-то длится, что сердцем он знает. / Что-то будет потом. А сейчас / решето уже сетка стальная, / стены клетки, где всё напоказ. / Время драться. Но бой невозможен. / Смысла нет. Пустота. Ничего. / Это правда. Но будь осторожен: / Что-то длится. Что стоит всего...»

Когда мы втроём — Эма, Стасик и я, — были благополучнее, чем сейчас, у Коржавина хватило сил обидеться на Рассадина. Отвечая на вопрос по телевизору, Стасик назвал трёх любимых поэтов, где был Бродский, а Коржавина не было.

— Этого я ему не прощу никогда! — запальчиво сказал он.

— Эма, солнышко, не смешивай дружбу и выступление по телевизору. Стасик любит тебя больше всех названных, успокойся, ради Бога!..

— Я испытал такое, — не унимался он, — чего никто не испытывал!.. Мне пришлось уехать из России, меня не приняла эмиграция...

— Ну и хрен с ней, с эмиграцией!.. Остынь. Знаешь, Лихачёв говорил: обида лежит так низко, что за ней не стоит наклоняться!.. Тебя приняла Россия, ты издаешься, выступаешь... Только пиши!.. Время не обижаться — время прощать!..

— Да, но есть что прощать!..

— Ну и что?.. Чухонцев тоже, если не ошибаюсь, ценит Бродского!

— Врёт!.. Чухна мне позже признался, что был неправ...

— Он не хочет с тобой ссориться, вот что!.. С тобой никто не хочет ссориться!— Это уступка общественному мнению, — кипел Эма. — Раньше у Стасика этого не было, он поддаётся пошлости и изменяет профессии!..

— Эмка, перестань! — я повысил голос. — У тебя не так много друзей! Бродского нет, двоих названных тоже!.. Жизнь глубже ремесла, а смерть серьезней славы!..

— Да, — ниже тоном сказал Эма. — Но это больное, больное... Как же мир не понимает, где настоящее, а где суррогат?

— Мир вообще обходится без поэзии, — сказал я, а потом прочёл что-то своё...

Однажды я привёл его на встречу со своим «пушкинским» курсом, и через час мои «дети» были влюблены в него навсегда. Как научить молодых актёров предельной искренности, полной вере в свою правоту, ответственности за слово, верности собственным заблуждениям, бескомпромиссности, которой, кажется, уже не осталось в этом мире?.. Познакомив с Коржавиным...

«Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья, — читал он, — / И мечты, что проснёшься в каком-нибудь веке другом. / Время? Время дано. Это не подлежит обсужденью. / Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нём...» И о Пушкине у Коржавина получилось. «Он пил вино и видел свет далёкий, / В глазах туман, а даль ясна... ясна... / Легко-легко... Та пушкинская лёгкость, / В которой тя-жесть преодолена...» Так читал сам Коржавин, а за ним и я.

Между нами улёгся океан, век сменился на век, подступили новые тяготы, и время, давя на плечи, подсказало мне перенести ударение: «Легко-легко... Та пушкинская лёгкость, в которой тяжесть пре-о-до-ле-на...»

— Здравствуйте!..

— Привет, Эмочка! Почему во множественном числе? Я — в трубке, а Ирка на кухне...

— Чтоб роскошней было!..

— Хороший ответ!.. Где ходишь, у кого бываешь?..

— Был у Каряки (Ю. Карякина. — В.Р.), но он не может говорить...

— Господи!.. Я не знал, что так...

— Сегодня пойду на кладбище к Чухраю, а завтра — в ЦДЛ, в ресторан...

— Это — светская жизнь, от кладбища до ресторана...

Перейти на страницу:

Похожие книги