– Знаете, лично мне удобнее работать с письменным текстом, чем на слух, я так лучше воспринимаю. Это я еще в детстве понял, а уж когда решил заняться журналистикой и впервые столкнулся с ненадежностью диктофона, то сразу пошел на курсы. И потом, здесь, в условиях репзала, диктофон вообще бесполезен, потому что все находятся от него на разном расстоянии и половина реплик пропадает, не все отчетливо записывается, потом ничего не разберешь. Особенно если несколько человек говорят одновременно. Не буду же я бегать по залу во время репетиции и всем подсовывать диктофон, правда? – Он негромко рассмеялся и окинул Настю теплым, очень мужским взглядом.
Настя взгляд поймала и оценила. И нельзя сказать, что этот взгляд ей понравился.
– А записать все четко и понятно я вполне успеваю, – продолжал Артем. – Тем более что мне все время приходится менять собственный текст в соответствии с пожеланиями участников репетиции, и тут уж на слух полагаться опасно, нужно видеть в записи те слова, которые они предлагают. Зато благодаря стенограмме мне удается быстро все исправить.
Надо бы поговорить с ним о Дуднике. Артем – человек со стороны, не из театра, и ему пассажи насчет сора из избы могут оказаться не близки. А вдруг он знает что-нибудь интересное?
– Вы, кажется, приглашали меня на кофе? – напомнила она. – Я принимаю ваше приглашение, если вы не передумали.
«А если передумал, то я тебя все равно заставлю», – мысленно добавила она.
Но заставлять Лесогорова не пришлось, Настины слова он воспринял с энтузиазмом, и они договорились после окончания репетиции побеседовать в его служебной квартире.
Вторая половина репетиции прошла почти так же, как первая, с той лишь разницей, что терпение Дудника оказалось поистине безграничным, а вот терпение Лесогорова, похоже, истощилось, и в ответ на очередные требования Колодного подправить текст роли Зиновьева, чтобы ему, Никите, было удобнее играть, Артем даже повысил голос, в котором зазвучали обида и оскорбленное самолюбие. Ну, еще бы, кому приятно, когда тебе постоянно дают понять, что ты написал полную чушь, требующую коренной переделки! Семен Борисович Дудник немедленно кинулся защищать автора пьесы, уверяя его, что именно в этом отрывке текст совершенно безупречен, а Никита Михайлович просто устал, поэтому не разобрался как следует.
Когда все закончилось, Настя попросила Антона побеседовать с похожей на Бабу-ягу художницей по костюмам, а сама в сопровождении Артема Лесогорова отправилась вверх по служебной лестнице в его временное жилище.
Настя отпила глоток горячего кофе, на ее вкус – излишне крепкого, и поставила чашку на каминную полку рядом с керамической вазочкой, из которой сиротливо торчала засушенная ветка какого-то кустарника. Лесогоров предложил ей сесть в кресло, но она предпочла постоять: за три часа, проведенные в репетиционном зале, она насиделась досыта, стулья оказались очень неудобными, и теперь у Насти противно ныла спина. А стоять возле камина ей нравилось, камин был старинным, очень уютным, снабженным всеми необходимыми атрибутами, включая решетку и набор каминных щипцов и прочих принадлежностей, сделанных из покрытого патиной металла.
– Почему вы все это терпите, Артем? – спросила она. – Они делают вам столько замечаний, и вы, я заметила, сидели в страшном напряжении и нервничали. Я вас понимаю, вы создали произведение, считали его хорошим и законченным, а теперь какие-то люди пытаются вам объяснить, что вы написали плохую пьесу. Вы уж простите меня за прямолинейность, наверное, я говорю грубо, но со стороны все это выглядит именно так. Это же больно, наверное.
Лесогоров прошелся по просторной комнате, зачем-то откинул, потом снова задернул штору на широком эркерном окне.
– Да, это больно, – согласился он, но как-то неохотно. – Но ничего, я привычный, я потерплю. А что касается напряжения и нервозности, тут вы ошибаетесь, Анастасия Павловна. То есть я, конечно, напрягался, но вовсе не оттого, что меня ругали и говорили гадости про мою пьесу, а исключительно оттого, что я включен в рабочий процесс, и мне нужна максимальная сосредоточенность, чтобы быстро реагировать на происходящее и придумывать варианты изменений. Или наоборот, искать аргументы в пользу того, что ничего менять не нужно. Отсюда и напряжение. Ну, – он обезоруживающе улыбнулся, – и нервозность, конечно, тоже, потому что я отношусь к театру и его служителям с огромным пиететом и невольно нервничаю в их присутствии, ведь не забывайте, они репетируют мою пьесу, и для меня это огромная честь. Что же касается переделок, то знаете, как на театре говорят: «Пока автор жив, пьеса гибка». Это обычное дело, когда готовую пьесу коренным образом переделывают с согласия автора и при его непосредственном участии. Так что ничего особенно обидного для меня в этом нет. Не забывайте, я же журналист, мне часто приходилось выслушивать от редакторов, что я написал плохой материал, так что я тренированный.