Лишние лампы были погашены. Поливанов, достав из пальто бутылку водки, пил среди игры в углу, в полутьме, закусывая бутербродами, а Дима, забыв о нем, играл как будто сам с собой, удар за ударом завоевывая гибкость, подавленную было косностью, возвращая былое мастерство.
— Я вас поймал, — сказал Поливанов, ероша редкие на плешине волосы, глубокомысленно глядя на стол. — Давно вы не уделяли мне своего внимания. Конечно, что значит для вас, смелого аргонавта, старый и хилый любитель мудрости в неуловимых, текучих во времени форм движения… Скажите, Дима: как ваша матушка?
— Я схоронил ее на той неделе, — ответил Дима.
Голос его взвизгнул в полутьме, и, только лишь поэтому пожалев, что спросил, Поливанов наклонился над озаренным сукном, тихо отведя биток к борту.
Дима же, нагнувшись, взмахнул бровью и взглядом измерил положение шаров — точнее взгляда нет ничего в мире, — измерив, ударил с назначением:
— Восьмерку в угол.
Рванулась восьмерка молниеносно, сгорели под нею два аршина зеленого сукна, со звоном врезавшись в лузу, пропал шар — казалось, это он, пролетев пространства, грохоча, взорвался в Зимнем дворце.
— Стоило отыгрываться, — пробормотал Поливанов. — О смелый аргонавт!
Теперь уже ясно почувствовал Дима, что пришел какой-то перелом: удар вернулся к нему. Дима слегка устал, но голова горела, теплые руки чувствовали малейшую неточность, он, почти не целясь, взял партию с одного кия.
В окна снова глухо и упруго ударили пушечные выстрелы — выстрелы с «Авроры». Окна ответили тихим звоном.
Маркер Федор едва успевал ставить пирамидку. Заметив гибельное оживление, охватившее Диму, он сказал с оттенком профессионального уважения:
— Вы, Дмитрий Алексеевич, как дочь пропиваете…
В самом деле, казалось, что это последняя игра. Поливанов только удивленно покачивал головой. Дима, кончая вторую партию опять с одного кия, остановился перед прямым ударом по висевшему над лузой шару. Ему хотелось одним взмахом раздробить вдребезги кий, вогнать шар так, чтобы либо он раскололся, либо отскочила медная обшивка лузы, и тем закончить партию. Он размахнулся и ударил изо всей силы… Шар сгинул, но кий не сломался, а лишь треснул во всю длину, пробковая наклейка отскочила, и первый раз в своей жизни Дима разорвал сукно на бильярде большим прямоугольным клоком, обнажив черный аспид доски.
Два дня Дима пробыл в состоянии тоскливого беспокойства, пугливого недоумения перед совершающимся, доходившим до него эхом перестрелок и уродливым преломлением квартирных слухов. По ночам не спалось, он гасил огонь и смотрел в окна, закутавшись в тяжелый оконный занавес. Глубокая осень стыла над черными улицами, Дима вспомнил, как шел он один за гробом матери, как с той поры не оставляет его всеобъемлющее чувство одиночества.
Наконец он не выдержал — в восемь утра уже оделся и побрел по туманной, сумеречной Лиговке к Наташе. Еще горели фонари. Дома, как корабли на якорях, недвижно сырели по сторонам. Около Знаменской площади перед подъездом гостиницы стоял одинокий извозчик. Первый человек, которого увидел Дима, был Грохотов, укладывающий чемоданы в пролетку. Дима несказанно обрадовался ему.
— Куда?
— В Москву, милый, в Москву, — ответил Грохотов весело, — она им, матушка, покажет…
Дима повел удивленно глазами.
— Ну да. Ты не знаешь, чем кончилось? На, читай…
И Грохотов вынул торжественно из кармана листовку Временного Совета Российской Республики с призывом о сплочении вокруг комитетов спасения родины и революции.
— Понял?
Дима понял и взволновался глухим, томительным волнением. Сразу встала давно подавляемая мысль — что делать?
— Хочешь, едем со мной, — предложил Грохотов. — Вместе веселее.
Дима раздумывал, а он, схватив его за рукав, шептал горячим шепотом, поглядывая по сторонам:
— Правительство арестовали, блатных из тюрем повыпустили. Банки прикроют, на днях прикроют. Все, что потом-кровью добыто, народное, говорят, достояние… Ах, черти полосатые!.. Ты деньги где держал? В банке небось? Молодо-зелено… Ну, как же, едем? А то того гляди поезда станут.
— Я не один, — сказал Дима нерешительно.
— Чудак, ты что же думаешь, мы навеки, что ли? Через неделю с хоругвями, с иконами, с колокольным звоном вернемся… Кто у тебя, жена?
— Допустим.
— Женщина? Так бери с собой. Чем больше — тем лучше, веселее. Ты здесь живешь недалеко?
— Она на Охте.
— Далеконько… Ну ладно, садись, доедем…
И, зайдя ненадолго к себе, заперев квартиру, Дима уже ехал на Охту. Грохотов хозяйственно оглядывал улицы, без умолку говорил, желая казаться веселым, заразить своим весельем. Он напоминал цыгана, дирижирующего хором, с печальным видом выкрикивающего зажигательное: «Эй, ходи, молодая!» Какие-то документы из Военно-промышленного комитета помогли сойти за снабженцев, возвращающихся на фронт, и избежать подозрительности патрулей.
Наташу, конечно, пришлось поднимать с постели.
Она не удивилась.
— В Москву? Ну что же, только ненадолго, у меня здесь мебель… Платья тоже не возьму.
Она зевнула и стала одеваться, не стесняясь присутствием Грохотова, разглядывающего ее мимоходом, но с любопытством.