— Здесь есть эсеры… Мы услышим и меньшевиков и большевиков… В чем дело? Кого вы убедите словами? Давайте действовать, докажите примером. В первом же магазине, разбив стекла, мы возьмем кумача на плакаты и, надписав все, что нужно: «До победного конца!», «В борьбе обретешь…», «Долой преступную войну!», «Да здравствует учредительное!» — молча пойдем каждый своей дорогой: кто — арестовывать Временное правительство, кто — бить Совет рабочих депутатов…
— Долой провокатора! Довольно!.. — сразу крикнули тут несколько голосов.
— И вы увидите, как это сразу двинет дело… — не сдавался Поливанов.
— Долой! — ревело уже полтолпы.
Но поливановский фальцет, вдруг ставши необыкновенно пронзительным, прорезал шум:
— Каждое законченное, приведенное в исполнение намерение научит вас большему, нежели месяц этого бараньего митинга!..
Тут уже Дима ничего не мог разобрать. Поливанов среди шума безрезультатно открывал и закрывал челюсть, мимикой своей напоминая говорящего на экране киноактера. Затем его столкнули, сбили с него шапку, и Дима видел, как какой-то гвардеец дал ему подзатыльник. Потом все смешалось, а через минуту Поливанов вылетел из гущи толпы навстречу взволнованному и обеспокоенному Диме без шапки, но со счастливым и радостным лицом.
— Должно быть, анархист! — иронически и пренебрежительно крикнул кто-то вдогонку ему.
— И горжусь этим! — огрызнулся Поливанов.
— Вы неисправимы, — сказал Дима, увлекая его за руку. — Что вам нужно?
— Движения во всех его формах, — пьяно отвечал Поливанов.
— Даже тогда, когда оно направлено по отношению к вашему затылку?.. Едемте лучше на Забалканский, я вам всыплю еще две сухих.
Однако неудачное поливановское выступление почему-то заставило Диму дружески-тепло придерживать по дороге руку своего спутника. Дима чувствовал, что заведен в тупик. Ему и самому казалось, что что-то подкатывает под ноги, какая-то волна разливается повсюду, но митинги все стоят, уже по пояс в воде, с неподвижной тупостью и все хотят выдержать неодолимый, но ясный напор.
А жадные серые волны шли с фронта и, встречаясь с заводскими, всплескивали вверх, выбрасывая на трибуны и балконы людей с бешеными выкриками, со всевидящими глазами.
Дима все реже бывал в бильярдной. Он бродил то у особняка Кшесинской, то у дома герцога Лейхтенбергского; бродил без мыслей в голове, наслаждаясь видом высокого зеленоватого весеннего неба, отблесками закатов на зданиях дворцов, ночными кострами на улицах, грузовиками, мчавшимися под стальным ежом ощетиненных штыков, и этой особенной широтой петроградских перспектив. Улицы гремели эхом многотысячных толп; Нева из-под мостов плавила свои вскипающие воды навстречу Кронштадту…
Порою Дима переставал понимать, как это случилось, как могла строгая и размеренная жизнь так невероятно раскачаться. В нем еще жило чувство, что в жизни нет и не может быть ничего сверхъестественного, а если и появится что-то чудесное, то стоит вспомнить, что спишь, как сейчас же приходит пробуждение и вместе с ним постылая скука, единственно достоверная в жизни. И Дима не знал — нужно ли протирать неверящие глаза или поверить однажды накрепко и зажить так, как если бы осталось, что мир навсегда околдован сном, полным кривой новизны.
Все же в шумящих толпах Дима чувствовал себя одиноким. Порой он ловил себя на том, что, встретив распевающую на ходу толпу, отороченную каймой приплясывающих и весело орущих ребят, начинал и он подтанцовывать. И, лишь заметив это и вспомнив, как всегда, в смущении о своем горбе, спохватывался Дима и, отравленный, отходил. Легче бывало ему с Наташей. Она, азартная и прямая, всегда с жаром отстаивала тот или иной список, всякий день, впрочем, меняя свои симпатии. Над ней посмеивались окружающие, посмеивался ласково и Дима, но она не теряла задора. А однажды сказала по поводу встретившейся демонстрации:
— Ты знаешь стишки Пуришкевича:
— Тебе не неловко? — усмехнулся Дима.
— Ничуть! Я — жрица свободной любви… Это о вас, о мужчинах… Все вы сволочи!..
И, вырвавши руку, Наташа, разгневанная, подбежала к остановившемуся грузовику, вскочила в раскачивающуюся груду солдат и уехала с ними. С этого дня не видел ее Дима две недели, тосковал. Наташа с кем-то кутила, а вернувшись наконец домой, встретила Диму как ни в чем не бывало, с той снисходительностью, с какой всегда к нему относилась. Но Дима что-то понял и в ближайший же день привез ей столового белья и чайный сервиз. Этим ссора была исчерпана. Дима каждый вечер теперь пил чай у Наташи, а она затеяла принимать всех своих подруг, хозяйничая не без умения, не допуская, чтобы пили лишнее, и сторонясь мужчин.
По утрам по-прежнему гуляли. Но наконец это Диме наскучило — к тому же Наташа сорвалась и впала в запой, — Дима опять зачастил в бильярдную.