Лев Додин пробивался к своей мысли эпическим путем, очень похожим на тот метод, который правит его режиссурой. Кружась над предметом, он в конце концов ухватил нечто самое существенное в нашем вековом опыте строительства «театров-храмов». Художественно-общедоступный театр для него есть загадка в самой его основе. Оценивая мощь совершенного изобретения, Додин пытался понять его источник. Он говорил об огромной фантастической силе идеализма, который сочетался в лучшие годы МХТ с удивительной трезвостью и хозяйственностью. «Это соединение крайней трезвости и крайнего идеализма было тем могучим двигателем, который породил девятнадцатый век и который он обещал двадцатому. Наш век исказил и изол- гал идеализм, даже не в театральном, а в общечеловеческом смысле. Идеализм вызвал к жизни такие духовные саркомы, как коммунизм и фашизм, трезвость переросла в рационализм, делячество и наглую капитализацию искусства». Послание «основоположников» оказалось нерасшифрованным. «Меня сюда привела тоска по всему тому, что не состоялось, что изменилось, что взорвалось». Додин в музейное кресло не сел. Он предложил их режиссерам другого поколения, которым еще предстоит провести действительно новый «Славянский базар», не только в память уходящего, но в зачин нового века, который, может быть, что-то изменит. Сегодняшняя ситуация вселяет тоску и разочарование. «Но, как всегда, все не бесконечно, и, испытав тоску, хочется испытать и надежду».
Об этих же идеальных посылках русской театральной идеи говорил и Анатолий Васильев. «Говорил» — не то слово. Он шаманил, публично исповедовался. Он вспомнил своих учителей, и в мерном, торжественном их назывании — от Марии Кнебель, Юрия Любимова и Анатолия Эфроса до Олега Ефремова и Ежи Гротовского — было что-то почти ритуальное. Путь русского актера и русского театра, по Васильеву, это путь высокой игры, праздника и жертвы. Он не разъяснял, что значит эта жертва и во имя чего она приносится. В этом зале такие вещи можно было не объяснять.
Проповедь Анатолия Васильева войдет в историю русской сцены, так же как войдет и немедленная отповедь ему, скрытая в путаной и страстной речи Петра Фоменко. Для него театр меньше всего глубокомыслие, жертва или распятие. Он тоскует по «легкому дыханию», по тайне, которую не надо мистифицировать. Опыт МХТ для Фоменко есть еще и опыт сокрушительного поражения, потеря веры, утрата того «легкого дыхания», без которого сцена не живет. Люди, создавшие идеальный театр, в конце концов перестали разговаривать друг с другом и находили любой повод, чтоб не встречаться. Это тоже придется учесть тем, кто начнет строить «театр-дом». Фоменко верит в тех, кто сейчас начинает, он готов благословить тех, кто дышит ему в затылок. Он слышит их голоса и различает их лица, которых мы еще не слышим и не различаем.
Мне пришлось вести этот марафон. Рядом сидел Олег Ефремов, который этот марафон открыл. Надо было видеть чудовищное напряжение человека, который без малого тридцать лет ведет «дом» по имени МХАТ, видеть его реакцию на каждое слово, на каждый жест того, кто выходил к тем самым креслам. Каждому предложено было сесть в них и что-то сказать отцам-основателям. Никто не сел. Одни впадали в патетику, переходившую в тост, большинство нервно отшучивалось. И когда все это наконец завершилось, я почему-то вспомнил, как Станиславский пытался однажды сформулировать в нескольких словах искусство театра, с которым он хотел бы иметь дело. Слов тогда оказалось всего четыре: легче, выше, проще и веселее.
Может быть, он мог бы выступить с этим на нынешнем «Славянском базаре», на исходе XX века.
Примечания
Часть первая
1
2
3 О сюжетном соотношении искусства 20-х и 30-х годов см.:
4 См.:
5 Г.Бродская опубликовала найденные в архиве ФСБ документы о расстреле без суда и следствия брата Станиславского, Георгия Сергеевича Алексеева, и его детей в декабре 1920 года в Крыму — см.:
6 Об этом см. в содержательной ст.:
7 Это наблюдение принадлежит киноведу Науму Клейману.
8
9
10 Гам же.