Колька, войдя в знакомый кабинет, отметил: вот который год Ильич трудится в ремесленном училище, а комнатушка его, громко именуемая кабинетом, по-прежнему пуста, казарма казармой. Одно лишь сокровище тут – старорежимный письменный стол, он же верстак, лично доработанный старым токарем до состояния, что за ним можно и писать, и руками работать. Кроме стола нет ничего интересного: кровать с панцирной сеткой, тумбочка такая же, как у воспитанников, и гвозди-вешалки для одежды, задернутые кисейкой от пыли. Была еще пара табуретов, совершенно одинаковых – один для директора, второй для посетителя.
– Присаживайся.
Колька, поблагодарив, сел, Ильич устроился напротив.
– Что с отцом? Новости есть?
– А что они нового скажут? Состояние тяжелое, посещения запрещены. Талдычат одно и то же.
– Говорят то, что должны, скажи спасибо и за это.
– Спасибо.
– Пожарский, ты хороший паренек, но ядовитость твоя не по делу, – заметил директор. – Я тебя вот по какому вопросу позвал, – директор извлек из ящика стола конверт, протянул Кольке: – На вот.
– Что это? – открыв конверт, Колька залился жгучей краской:
– Да что вы, Семен Ильич! Не возьму, что я, нищий, что ли!
– Тебя никакой черт в виду не имеет, – успокоил Ильич, – и тем более не спрашивает, возьмешь ты или нет. Это общественность семейству твоему собрала, а не тебе. Ты заработаешь, с руками, ногами, ставку получаешь…
– Невесть за что, хотите сказать? – угрюмо подхватил Колька, красный, как вареный рак.
Директор то ли сделал вид, что не услышал, то ли пропустил мимо ушей, и подвинул Кольке лист бумаги и прибор:
– И еще – напиши сейчас заявление на денежную помощь, на этом основании распоряжусь выдать. Резерв есть.
У парня вырвалось:
– Стыдно.
– Стыдно нос задирать и отказываться от денег. Не тебе они, семейству. Давай, пиши, да поразборчивее и без ошибок.
Колька писал под диктовку, с трудом, брызгая чернилами. Старенькое перо, да и руки трясутся – и от стыда, и от раскаяния, и от огромной благодарности, все вместе. Проверив плоды его трудов, директор остался доволен:
– Так, с этим делом мы закончили. Теперь вот что. Наведайся к нему на службу…
– Кто ж меня пустит?
– Это уж я не знаю, кто, а ты загляни в кадры, в бухгалтерию, в местком. Ты ж был там, разберешься. Там женщины сидят, вот и поплачься, надави на жалость – и выясни, может ли мать получить батины деньги. Все-таки когда он на ноги встанет – неведомо, а семейству чем-то жить надо. В общем, сообразишь. Чернила-то не отодвигай далеко. – На стол лег второй листок. – Вот тебе еще бумажка, напиши заявление на завтра, на отпуск за свой счет.
– Зачем? – спросил Колька, сбитый с толку.
– Затем что прямо завтра и отправишься, – невозмутимо предписал Семен Ильич. – Так, цыц.
Заклинание у директора короче, нежели у капитана милиции, но сработало так же.
– Поедешь завтра и решишь вопрос.
– Понял я. А если вдруг не получится, или будет не с кем решать?
– Тогда еще раз, послезавтра придешь ко мне, напишешь такое же заявление.
– Долго ли?
– Каждый день. Будешь приходить и чистописанием заниматься, пока не добьешься.
Колька, оценив угрозу, кивнул, внутренне обливаясь холодным потом: «Только этого не хватало». Пришлось еще поскрипеть пером, чтобы написать еще одно заявление.
– Вот и хорошо. – Директор забрал оба листка, отодвинул чернильницу. – Теперь иди уж, доработай хотя бы этот день. Белову одному тяжко.
И уже когда Колька дошел до двери, Семен Ильич спохватился:
– Совсем забыл, голова садовая. – И протянул ту самую спецовку, невесть чью. – Твоя.
– Не моя.
Старик заверил:
– Твоя, твоя. Вот уж который день как ни наведаюсь, конверт-то отдать, Белов врет, что ты только-только был и вышел, спецовочка висит. Вот, дождалась тебя.
Колька вышел. Пачка денег, совершенно не заслуженных, прожигала карман. Стыдно понимать, что люди от себя, от собственных семейств отрывали крохи с тем, чтобы отдать ему. Они ведь не с небес взялись, эти деньги. Пока он, Колька, шатался по округе, психовал, скандалил, поучал, люди работали. И вот, заслужив рублики эти, трешницы и пятерки, скинулись и преподнесли на блюдечке ему.
Вот спроси его, на что были потрачены эти драгоценные дни, с того злосчастного пятничного вечера? Положим, съездил с мамой в Склиф – это не подвиг. На что иное время убито? На то, чтобы заварить кашу из бессилия, злости и стыда. Прогулять работу.
«Ты, Пожарский, просто прогульщик. Тот самый, с красной рожей и бегающими глазками, как в “Крокодиле” рисуют».
Прогулял. Просто взял и не пошел. По каким-то неведомым причинам решил, что другие должны, а он нет. Вот пока Белов рисовал ему присутствие, он ведь или просто лежал, рассматривая ковер на стене, слушая, как несправедливый и злой мир за окном продолжает жить без всякого его участия, или метался без цели, мешая другим, обвиняя третьих. В голове вдруг сложились четкие, как на плакате, буквы: «А ты, Пожарский, трус. И дезертир».
Все делаешь, чтобы соскочить с ответственности, увильнуть от дел, которые должен выполнять, а прикрываешься трагедией и других жизни учишь.