Поступивший из штаба приказ был лаконичен. Вернувшись, гауптман Штеффан созвал лейтенантов и велел им отдать приказ готовиться к бою. Наш и еще несколько взводов заняли позиции у подножия холма. Мы не скрывали недовольства, да и Штеффан был мрачнее тучи. Будто в довершение маразма, до нас донесся звук охотничьего рожка, протрубившего сигнал к атаке. Нечего сказать, охота! Атаковав высоту широким фронтом, мы сумели потеснить противника и заняли ее. В том бою русские понесли значительные людские потери, многие были взяты нами в плен. Но и наши потери были весьма ощутимы, среди них были и двое моих товарищей.
Вероятно, кто-то из офицеров выиграл бутылку шампанского или там сотню марок, во всяком случае, когда стемнело, мы слышали, как офицеры праздновали победу, горланя песни. Одну песню я узнал. Студенческую, популярную в Гейдельберге, городе, где, как мне было известно, преподавали в свое время гуманистическую философию.
Мы продолжали наступать, хотя понимали, что до Сталинграда — нашей главной цели — еще остается несколько сот километров и что Кавказ еще дальше. Говорили, что, овладев Кавказом, мы продолжим наступление на нефтяные месторождения Ирака, а затем двинем в Египет для соединения с частями Роммеля, что обернется для англичан огромным котлом. Но все это были домыслы, фантазии, слухи.
Во время атаки на какой-то небольшой городок я вдруг ощутил сильный толчок в руку. Я посмотрел по сторонам, ища того, кто мог так заехать мне по руке, но в следующую секунду ощутил острую боль и заметил расплывавшееся на рукаве красное пятно. И понял, что ранен. Сначала я запаниковал, но когда меня усадили в вездеход, довезли до временного лазарета, разместившегося на каменных плитах под куполом церкви, когда один из санитаров заверил меня, что, дескать, это пустяк, царапина, не более, я успокоился и даже повеселел. Потом меня на санитарном поезде доставили в Сталино в настоящий госпиталь. Несмотря на то что первое время рана моя заживать не хотела — сказывалась инфекция, — в госпитале мне понравилось. Несколько недель вдали от фронта я воспринял как манну небесную.
Большинство персонала этого госпиталя, включая и хирургов, составляли русские. Уход за больными был вполне удовлетворительным, если судить по меркам войны, и когда я выписывался, русский доктор сказал мне на прощание с кривой улыбкой: «Давай, топай дальше на Восток, молодой человек, в конце концов, тебя сюда ведь для этого послали!» Я даже не понял, что вызвала во мне эта шуточка, как не понимал и того, а хотел ли я топать дальше на Восток, как он выразился? Мне не было и двадцати, я толком и не жил, и хотел жить, а не умереть.
Хотя из госпиталя меня выписали, но я еще не был признан годным к участию в боевых действиях в составе родной дивизии, сражавшейся на ростовско-донском направлении. Меня откомандировали в подразделение, выполнявшее охранные функции в лагере для военнопленных где-то между Донцом и Днепром. В степи под открытым небом был огорожен участок территории. Он и служил временным лагерем. Кухня, складские помещения и тому подобное размещались в палатках, а бессчетное количество военнопленных жарилось на солнцепеке. Полагавшиеся им рационы были скудны до крайности, хотя их было не сравнить с нашими, впрочем, тоже далеко не обильными. Но дни стояли погожие, и не избалованные комфортом русские нормально переносили эти жуткие условия. Границей лагеря служил прорытый по всему периметру ров, к которому пленным было запрещено приближаться. Внутри лагеря с одной стороны располагались здания, принадлежавшие колхозу. Сам же колхоз был обнесен колючей проволокой и имел лишь один охраняемый вход. Вместе с подобными мне полуинвалидами я охранял внутреннюю часть лагеря.
Настоящий солдат воспринимает конвойную службу как умерщвление сознания и наказание. Кроме того, она наводила ужасающую скуку, и все происходившее во внутренней части этого «колхоза» представлялось мне поначалу странным до дикости. Ключом ко всему, как я понимаю теперь, был пресловутый позорный «приказ о комиссарах» Гитлера, согласно которому все пленные политруки (комиссары) и вообще члены коммунистической партии подлежали расстрелу. Иными словами, для комиссаров вышеупомянутый приказ означал то же самое, что для евреев «окончательное решение».
Мне представляется, что к тому времени большинство из нас считало коммунизм равноценным преступлению, а коммунистов — соответственно преступниками, что, по сути, освобождало от всякой необходимости дальнейшего установления вины. Тогда я смутно догадывался, что охранял лагерь, специально предназначенный для уничтожения коммунистической заразы.