Воробей ел машинально, не замечая, что ест, во все глаза следя за Скворцом. Тот, доев, неспешно сдал свою миску и исчез за дверью кухни. С поваром о чем-то поговорить хочет, догадался мальчик — но о чем? Он глядел как завороженный, словно пытаясь взглядом проникнуть сквозь стену, и оттого, видно, упустил, с чего возник небольшой водоворотик рядом с ним — впрочем, возникнуть он мог из-за чего угодно, ведь в центре водоворотика оказался Цыганок, а его постоянно шпыняли, он вызывал в других ребятах глухую враждебность — и своей болезненностью, и тем, что вечно ковырял в носу, словно в своей ноздре ища защиту от жестокого внешнего мира, и — может быть — своей чернявостью, непохожей на чернявость других, самых темных и смуглых. Ашот тоже был черняв, но при том боек, свой парень, и щеки у него круглились, несмотря на более чем скудную жратву, и сама округлость его щек предполагала, неким смутным образом, его законную принадлежность к общей ребячьей стае. А Цыганок был и безропотен и зажат, и непонятно было, о чем он думает и чем живет, — словом, идеальный козел отпущения, какая неприятность ни приключись или какое дурное настроение ни накати на ребят. Умей Воробей четче формулировать свои мысли, он бы сказал, что травля Цыганка даже поощрялась старшими, педагогами, что, может быть, они и положили начало этой травле, дав всегда улавливаемым намеком понять, что Цыганок им неприятен и что его жалоб, попробуй он пожаловаться, они слушать не будут. Они как бы спустили свору, науськали ее своим пренебрежительно-холодным отношением к Цыганку, звучавшим как «ату!». В глубине души Воробью все это не нравилось, но он соблюдал железный закон — не вмешиваться, если только дело не касается тебя самого. В их детском доме все постоянно прощупывали друг друга на «слабо», и горе было тем, кто хоть раз давал слабинку, пусть и после долгих лет успешного сопротивления. Таких загрызали. Не буквально, конечно… Хотя случалось, что и буквально. Воробей, с трех лет в детском доме, успел несколько раз повидать, что такое смерть. Его самого, туманно припоминалось ему, сперва записали в нежильцы на этом свете, так он был слаб и хил и должен был, по идее, загнуться либо от дурного питания, либо от одной из эпидемий, забредавших к ним, либо еще от чего. Но он оказался удивительно упорным и цепким — и выжил, и утвердил себя, свое право на существование.
А теперь толстый Мишка сквозь стиснутые зубы говорил Цыганку:
— Ну все, Цыган, сучонок сраный, допрыгался ты. Считай, что мы тебя сделали.
Цыганок сидел как-то даже слишком спокойно и не побледнев — на смуглой коже бледность всегда проступает особенно заметно — и взгляд его был не испуганным, не виноватым, не обреченным, а каким-то отрешенным: словно он со стороны наблюдал за тем, что с ним происходит, и ему, стороннему наблюдателю, было ни тепло, ни холодно знать, что какого-то плюгавого мальчонку в очередной раз измордуют до полусмерти.
Воробей, может, и поинтересовался бы, что произошло, но тут открылась дверь кухни и вышел Скворец. Перехватив взгляд мальчика, он подошел к нему.
— Порядок, — сказал он. — Ни о чем не волнуйся.
— Скворцов, Виктор! — послышался голос. Это был Петр Иваныч, преподававший им сразу несколько предметов, — и математику, и историю партии, но по изначальной профессии бывший столяром и основным своим предметом считавший трудовое воспитание.
— Что, Петр Иваныч? — откликнулся Скворец.
— Столярная работенка есть. Пошли.
— Иду, — спокойно отозвался Скворец. — А если я этого мальца в подмогу возьму? Рукастый малец. — Скворец кивнул на Серегу Высика.
— Этот? — Петр Иваныч остановился перед Высиком и оглядел его с головы до пят, хотя и так отлично знал. — Что ж, парень ладный, хоть и с виду не того. Бери. Готовь себе трудовую смену.