- Вот, ты издеваешься, и ты прав. Брат, я пришел в последнюю ничтожность: надо было жить. Конечно, я апеллировал бы к народу, если бы они знали меня. Я зарабатывал хлеб мой как умел, но я не умел льстить, как Рафаэль, и лгать, как Веласкес: я бездарнее. Я писал брандмайоров, спасающих горящий газолин, - на меньшем не мирился заказчик; мне приносили подозрительный локон волос и просили сделать образ супруга, попавшего под трамвай; я работал с фотографии, со слов, с заочного письма и, наконец, просто так, по наитию. Я утешался тем, что это будет висеть в нахальной раме, засиженное мухами, а история не любопытна к побежденным! Меня кормил мещанин своим кислым, с клочьями нечесаных волос, хлебом. Тогда я взбунтовался против него! Тебе было весело и раньше, теперь ты станешь хохотать. Я пустил в ход накопленные знания, и, знаешь ли, так вниз по плоскости скатывается шар, следуя законам ускорения. Подводя итоги, мы сообща с жуликом, которого ты, кстати, знаешь, стали выделывать классиков. Мы скупали старые паркетированные доски и трудились. Я научился делать любого с т а р и к а быстро и в любой манере; из десятка картин одного мастера я компоновал одну, новую, и, черт, сам Остроухов бледнел от потрясения при виде моих работ. Они превосходили подлинники и в сыром виде, а подписи, копоть времени, старинку, трещинки, все эти кракелюрки искусно производил мой компаньон. Иногда мы записывали эти произведения варварской мазней, а потом ножом и скипидаром открывали на глазах у бледнеющего мещанина, и он за доступную цену видел чудо, смел прикасаться к нему, тащить домой и вешать над комодом с клопами. О, война так война! Сюда приходили жадные люди, крадучись и как бы в одышке от волненья; им хотелось за грош купить солнце, и, дьяволы, они уносили ею, завернутое в газетный лист. Мы только рекомендовали им в течение пяти лет не показывать никому по сложным политическим причинам: о, Штруфовой фантазии хватило бы на десяток современных писателей! Мещанин платил, он голову пожертвует за тайну, потому что душе его еще более, чем желудку, нужна прочная, питательная жвачка... Одно время мы так же изготовляли г р е к о в; кустарь сдавал нам свои горшки по трешнице, а мы слегка гравировали их под дряхлость, я расписывал богами и героями, а Штруф ставил их в сложные химические компрессы и держал в зависимости от пористости и возраста. Вот, ты хмуришься, а ты сможешь объяснить мне, почему это н е х о р о ш о? Разве слепому не будет и в ненастную ночь светить луна, если ему об этом сообщит любимая девушка? Мы делали людское счастье, черт возьми, и брали ровно столько, чтобы иметь нищенский хлеб - делать его и завтра. Один мой Буше висит в частной галерее за границей; владелец прислал мне ящик красок в прошлом году и копию музейного сертификата о подлинности моей подделки; в другой раз я продал в миниатюре Т в о р е н и е А д а м а из Сикстинской капеллы, и дурак вывихнул ногу на лестнице, торопясь от страха, что я раскаюсь и побегу отнимать... - Он смущенно поглядел на брата, потрясенного столь откровенной философией и все еще не смеющегося. - Сергей, прости меня... того Рембрандта, что у Анны Евграфовны в комнате, я делал вот на этом мольберте.
- Неплохо, неплохо... - неопределенно удивился Скутаревский и при всей своей отдаленности от искусства понимал, что так оно и должно быть, когда любимое ремесло скомпрометировано в самой своей основе. - Ну, а Франциск... этот носатый хлюст с собакой?
- Тоже я делал. Мне Осип и позировал. Я не люблю твоей жены, Сергей.
- ...и долго? - невпопад спросил Сергей Андреич.
- Этот долго, этот две с половиной недели. Матерьялы долго подбирал.
Вечер явно затягивался, а незадавшаяся, свернувшаяся на водевиль исповедь все еще не подходила к концу. Следовало еще ждать пространный абзац про Жистарева, но Федор уже устал; он дышал тяжело, - так выходит воздух из проколотого мяча. Все-таки удобнее было бы списаться со Штруфом по почте, и теперь Сергей Андреич мысленно костерил себя за неуместную подозрительность. Стало ясно, что Штруфа не дождаться, что покаяние грешника незаметно вырождается в бахвальство загнанного человека, что пора уходить. Да тут еще толчками стал зажигаться свет: где-то ввинчивал пробку монтер. Эффект исповеди разом пропал, свечи горели тускло, и черные волокна копоти струились с набухших фитилей. Сергей Андреич откровенно зевнул. За дверью раздался громоздкий шорох, точно слон шел на цыпочках. Покраснев, Федор Андреич привстал навстречу. Саженный мужчина в бобре спросил секретным голосом про какой-то п о р т р е т и к. "Готово, готово..." - засуетился хозяин, бросаясь в угол. Сергей Андреич отошел к окну. Позади шелестела газета и сопел посетитель; нужна была повышенная любовь к искусству, чтоб, при такой комплекции, вползать на Штруфов чердак. Скутаревский ждал минуты, когда тот уйдет, - чтобы уйти самому. Уши его рдели; нечаянно он становился как бы сообщником достаточно скверного дела.