- Я все, все расскажу, я не утаю ни крупинки, - перебил Федор. Итак, ты щедро даришь мне свой вечер. Ведь мы с тобой не говорили столько лет, но ты пришел, доверился, а совсем, совсем меня не знаешь. Ты спросишь, что я такое нынче? Но ведь, чтоб понять - что есть человек, надо спросить - чем он был. А именно прошлого-то я стыжусь. Ты молчишь, не задаешь вопросов - спасибо. Оно у меня бесплодно, как пустыня, и каждый вчерашний день в ней лежит, как падаль... до сегодня, до этого чердака преследует меня этот заразный смрад. Я кричу туда, назад, но даже эха нет: мертвое не откликается!.. Дай я налью тебе вина, и выпьем за детство, милую сообщую нашу страну, из которой исходят все дороги. И еще, отдельно, за будущее, куда они ведут...
Он отхлебнул жидкой, терпкой черноты из стакана, и тотчас же с обезьяньей уверткой передразнила его тройная на стене тень; она как бы замахивалась на неподвижную тень брата. Стало очень печально и совсем удаленно от жизни. Тем суровее покачивались и коптили высокие огни этих трех свечей. Украдкой Сергей Андреич разглядывал брата: желтое, почти натриевое пламя огня делало его лицо безжизненней и, во всяком случае, старше: как-то не верилось, что он способен был произнести сейчас большие слова. Слишком явен был его тупик... и вдруг обостренным беспокойством рук он напомнил ему мать, но когда та уже не поднималась с постели. Впрочем, только последний ее месяц и помнил с особой четкостью Сергей Андреич; лицо ее он уже забыл. Ее знобило; отец накидал ей в ноги пушистых соболей, лисиц и белок, - она умирала в чужом роскошестве, и какое смертное отчаяние блестело в ее глазах, когда обращались они на шестерых оборванных и нищих детенышей! Дети не резвились, они догадывались; они щурко и затаенно глядели то на тоскующие, ищущие бескостные руки матери, то на быстрые руки отца, колдующие руки мастера. Сутуловатый, молчаливый отец метил мелом и машинально сшивал свои шкурки: он ждал. И тогда мать начинала говорить - вот так же горячо, бестолково и сбивчиво, потому что за время болезни мысли ее слежались даже до иероглифической плотности. Но было в Федоре и еще нечто, что, по ребячеству, проглядел в матери Сергей.
- ...не знаю, с чего начать. Я ведь не философ, и я не растрогать попусту тебя хочу... ты поправь, если заврусь. Знаешь, художники думают лохмато! Все на других хочется свалить вину, в прятки с собою играю... и ненависть к прошлому у меня сочетается с растерянностью перед будущим. Черт, а ведь в том и гениальность, чтобы осознание насущных нужд эпохи связать с предвидением будущего. Значит, наши октавы не совпадают, постой!.. В чем же дело? Я осудил, я же знаю, как несчастно, как нечестно жили люди. Брат, всю жизнь мне хотелось написать одну книгу - о прошлом. Ее надо напечатать на алюминии: бумага станет прогорать от слов. Она начиналась бы с истории одного чудака, который призывал человечество к братству и с этими словами, крича их, пошел на площадь, но его поймали, избили в полицейском участке и выдавили глаз... именно глаз, правый! И он умолк, как Абеляр. Но и опять я отстал, как со своим К а н ц л е р о м. Они обогнали меня! Так повествуется в Библии: но правда изверглась и поглотила ложь. По предъявленному счету уплачено сполна. Но сам-то я до сих пор остался неоплаченным и в стороне от общего потока. Но чушь, конечно, я не Абеляр. Ты понимаешь, понимаешь меня?
- Н-не совсем, - точно втягиваемый в водоворот, признался Сергей Андреич. - Ты проще, проще. Ты вообрази, что я монтер, пришел звонки проводить!
- Ну, монтеру я не стал бы этого говорить, и потом, это же совсем просто, - усомнился тот в его искренности.
- Нет, нет, - ухватился другой. - Ты не хитри, ты нараспашку иди, не застегивайся. Ты дайся ветерку! - А втайне подумал, что это относится и к нему самому.
- Ладно, тогда я иначе. Слушай, братан милый. Мир этот громаден, и я полагал, что без благоговения или наглости в нем ничего не поймешь. В том и суматоха моя, что я потерял одно и не приобрел другого. А про волю к преодолению и преобразованию его я забыл. Не знаю: может быть, я слишком поддался на успех, а всякий истинный художник жаден. Я брался за все, я писал сенаторов, архиереев, великосветских шлюх... и всякую иную пыль и моль с гнилого николаевского горностая. Я писал картины, на которые следует глядеть только после сытного обеда с ликерами. Я боялся заставить думать других, потому что это обязывало думать и меня самого. Ну, понятно теперь? Мне платили, меня хвалили, меня приглашали на приемы... черт, даже пробовали оженить на одном печальном останке великокняжеской любви. Нужно было сочинить абстракцию, чтобы жить, - вот я и старался. Я искал краску и форму, чтобы наготу свою одеть. Э, да и мало ли теперь еще голых ходит по земле! Словом, мне нечем оправдаться, брат...
- ...и еще надо узнать, чем он стал, - на давешнюю его мысль отозвался Сергей Андреич. - Ты покажь мне его, нынешнего. Вот, например, что у тебя тут?