– Марленыч, – зовет она, – принеси ему закуску, пожалуйста.
Марленыч приближает ко мне свое угодливое лицо и, вкрадчиво улыбаясь, спрашивает:
– Не пошло, Глебушка?
Секунду смотрю на него исподлобья и вдруг взрываюсь:
– Ах ты, старая морда! свалявшаяся! в вечную! холуйскую! улыбку! которую так хочется! СТЕРЕТЬ!!
Марленыч бледнеет и резко выпрямляется. Барбузов давится лимонадом. Выскакивает Назар.
– Что опять случилось? – спрашивает он мученически.
– М-мордой меня назвал, – ошарашенным шепотом мямлит Марленыч.
Одной рукой хватаюсь за лоб, другой придерживаю руку Марленыча.
– Ну, прости, прости, старик. Не в то горло пошло, бывает. Не обижайся. Вот штука – выпей за примирение.
– Я не пью, – поджав губы, буркает Марленыч, но купюру принимает.
– А я и говорю, – говорит Линьков неуверенно, – что и сказать-то нечего. Время такое – злое, нервное. В нашем городе есть что-то мусульманское. Много праздношатающихся мужчин. Это очень опасно, нервирует. И вообще, Глеб, тебе бы на отдых куда-нибудь – к морю, например, поехать. Можешь себе позволить. Правда, Кристи?
– Ты его хотя бы на пляж вытащи, – всхлипывает Кристина.
– Что вы все меня к морю гоните? – говорю я, закрываю глаза и перестаю их слушать…
Эти губы, ноги с тонкими коленями, это умение поправлять волосы, элегантно и непринужденно, этот легкий, звенящий смех, внезапная задумчивость посреди разговора, посреди прогулки или ужина, этот извиняющийся, почти детский взгляд, указательный и большой пальцы прижаты к зубам, вьющийся локон, падающий на лицо, истома в осанке, это отсутствие, хоть и рядом… Я не помню ничего. Ничего больше не помню…
– А и то, – шепчет Кристина, – давай к морю?
– После проститутки возвращаешься в семью, как с помойки, – говорит Барбузов с набитым ртом – он всегда так ест: все, что в тарелке, – сразу в рот, за обе щеки.
– У тебя есть семья? – удивляется Линьков. – Вот не подумал бы.
– Это еще почему?
– Потому что жрешь, как будто в детстве не доел.
– Так оно и есть, – надувается Барбузов и поясняет свою позицию: – Просто не люблю изменять жене. А в наше время это стало как-то так ну совсем просто.
– И так соблазнительно, – смеется Линьков. – Особенно для настоящего художника, если он не маляр. Для художника измена – потребность, вещь философская, обставленная шиком творческого озарения, не так ли, Барбузов?
– Быть может, быть может…
– Если изменил мужик – это плевок из дома, а если баба – плевок в дом, – изрекает, появляясь в дверях, Кизюк. – А там, – он показывает в глубь бара, – никого нет, кроме Скваронского. Тоска.
Кизюк совершенно пьян. В руке у него кружка с пивом, которым он поливает пол, не замечая этого. Назар хлопотливо подсаживает его за стол.
А вот и Кирилл, откуда ни возьмись, в белых джинсах, в распахнутой на бабьей груди пестрой рубахе, обтягивающей дебелую полноту в пояснице, в дурацкой панаме, мой братец. Я молча вынимаю кошелек и отсчитываю ему обещанные купюры, которые он принимает так же молча, как из бывшей когда-то в прошлой жизни кассы взаимопомощи.
Из бара выходит Марленыч, говорит: «Что будем пи-и…», ступает в лужу пива, созданную Кизюком, делает хрусткий, поясничный пируэт и, размахнувшись подносом, садится в нее, обрушив металлический поднос на бильярдную голову Барбузова, который от удара выплевывает полупережеванное блюдо в смеющегося Линькова. Тот вместе со стулом инстинктивно валится назад, в объятия Кирилла, цепляет его за шею, мгновение висит так, в позе кота, вцепившегося в занавеску, пока Кирилл не стряхивает его, но и сам, не удержавшись, валится на него сверху. Назар с воем кидается поднимать Марленыча, который плачет нервными слезами.
– Опять обоссался! – доносится из бара хриплый хохот.
Кристина затягивается длинной коричневой сигаретой и, выпустив дым, спрашивает меня:
– Не надоело?
– Что?
– Вот все это. Вот это вот все.
– Ах, это. – Я надеваю самую приветливую улыбку. – Нет. Или да. Какая разница? Это или то?
– Ты издеваешься надо мной?
– Глеб, смотри-ка, – говорит Кирилл, – у тебя футболка наизнанку. Быть тебе биту.
– Биту быть, говоришь?
– И перья в волосах. От подушки, что ли? Ты чего?
– Ничего.
По нашему переулку до самых крыш в две пропитые глотки льется «Из-за острова на стрежень». К скрипке и аккордеону добавился не очень четкий, но вдохновенный ритм, выбиваемый на ведре добровольным меломаном. С деревьев, истерически каркая, срывается стая ворон и долго вьется над нами темной тучей, задевая крыльями стены домов.