Они отвернулись от окна и пошли к кушетке – мимо сумочки, которая упала на ковер, когда пациентка вскочила, мимо рассыпавшихся бумаг и карандашей, мимо потока ярости, извергнутого из раскрытой сумочки. Но теперь страх и ярость исчезли.
Сивилла всегда садилась за стол на безопасном расстоянии от доктора. На этот раз, однако, она села рядом с доктором и оставила свою руку в ее, даже когда доктор объявила:
– Ни порезов, ни царапин нет.
Но вдруг настроение вновь изменилось.
– Здесь кровь, – сказала пациентка.
– Крови нет. Вы не порезались.
– Кровь на сеновале, – объяснила пациентка. – Томми Эвальд был убит. Я там была.
– Вы там были? – переспросила доктор.
– Да, была. Я тоже была.
– Где был этот сеновал?
– В Уиллоу-Корнерсе.
– Вы жили в Уиллоу-Корнерсе?
– Я там живу, – последовала поправка. – Вааще все знают, что я живу в Уиллоу-Корнерсе.
«Вааще». Сивилла так не разговаривала. Но с другой стороны, Сивилла, которую знала доктор, не сделала бы ни одной из тех вещей, которые произошли с того момента, как она вскочила со стула. Постепенно, по мере того как Сивилла продолжала переживать случившееся на сеновале, доктора охватывало жуткое ощущение нереальности происходящего.
С того момента, как пациентка вскочила со стула, это ощущение присутствовало здесь, беззвучное, но пронизывающее, как уличный шум, проникавший в комнату через разбитое стекло. Чем больше Сивилла говорила, тем сильнее становилось это ощущение.
– Моя подруга Рейчел сидела со мной на сеновале, – рассказывала Сивилла. – Ну и другие ребята. Томми сказал: «Давайте прыгнем вниз, в амбар». Мы прыгнули. Кто-то из ребят попал в кассу. Там было ружье. Ружье выстрелило. Я пошла назад, а Томми там лежал мертвый, с пулей в сердце. Другие ребята убежали. А мы с Рейчел – нет. Она пошла за доктором Куинонесом. Я осталась с Томми. Доктор Куинонес пришел и велел нам идти домой. Мы не послушались. Мы помогли ему достать ружье и накрыли Томми одеялом. Томми было только десять лет.
– Вы были храбрыми девчушками, – заметила доктор Уилбур.
– Я знаю, что Томми умер, – продолжал детский голос. – Я понимаю. Правда. Я осталась, потому что подумала, что нехорошо оставить Томми лежать мертвым.
– Здесь кровь, – последовал ответ. – Я вижу кровь. Кровь и смерть. Я знаю, что такое смерть. Это точно.
– Не думай про кровь, – сказала доктор. – От этого тебе становится грустно.
– А вам не все равно, как я себя чувствую? – Вновь эта смесь любопытства и недоверия.
– Мне совсем не все равно, – ответила доктор.
– Может, вы просто хотите одурачить меня?
– Зачем мне это?
– Многие меня дурачат.
Ощущение, что тебя одурачили. Гнев. Страх. Ощущение, будто поймана в ловушку. Глубокое недоверие к людям. Тоскливая, гнетущая убежденность, что окно – мертвый предмет – важнее, чем она. Эти чувства и оценки, выраженные в течение часа, были симптомами каких-то глубоких внутренних расстройств. И все это вырвалось из терзаемого сознания пациентки, словно из мрачного, мутного колодца.
С того момента, как пациентка рванулась к окну, доктор сознавала, что нехарактерным для нее было не только поведение, но и внешность, манера речи. Она стала выглядеть меньше, словно съежилась. Сивилла всегда держалась очень прямо, поскольку считала себя слишком маленькой и не хотела выглядеть таковой. Но теперь она, похоже, сжималась, вдавливалась в себя.
Голос тоже был совсем иным – детским, непохожим на голос Сивиллы. Однако этот голос маленькой девочки, осуждая мужчин, произносил слова женщины: «Все мужчины одинаковы. Вааще им нельзя верить. Точно нельзя». И это словечко «вааще». Сивилла, образцовая школьная учительница, выражавшаяся грамматически правильно, никогда в жизни не использовала бы такого слова.
У доктора складывалось отчетливое впечатление, что она разговаривает с кем-то гораздо моложе Сивиллы. Но это осуждение мужчин? Тут уверенности не было. Она решила, что пора взять ситуацию в свои руки:
– Кто ты?
– А вы что, не можете отличить? – последовал ответ, сопровождаемый решительным, независимым вскидыванием головы. – Я – Пегги.
Доктор не ответила, и Пегги продолжила:
– Мы не похожи. Вы же видите. Вы отличаете.
Когда доктор спросила ее фамилию, Пегги легко ответила:
– Я зову себя Дорсетт, а иногда – Болдуин. На самом деле я – Пегги Болдуин.
– Расскажи мне что-нибудь о себе, – предложила доктор.
– Ладно, – согласилась Пегги. – Вы хотите послушать, как я рисую? Я люблю рисовать черно-белым. Я рисую углем и карандашом. Я пишу красками мало и не так хорошо, как Сивилла.
Доктор выждала мгновение, а затем продолжила:
– А кто такая Сивилла?
– Сивилла? Ну, это другая девочка.
– Понимаю, – ответила доктор. Потом она спросила: – А где ты живешь?
– Я живу с Сивиллой, но мой дом, как я сказала, в Уиллоу-Корнерсе, – ответила Пегги.
– Миссис Дорсетт была твоей матерью? – спросила доктор.
– Нет, нет! – Пегги отстранилась, стараясь прикрыться маленькой подушкой. – Миссис Дорсетт не моя мать!