Меня не столько удивила, сколько смутила эта предварительная просьба, и не потому, что в ней можно было заподозрить некий «жест мэтра», а попросту я очень смущался читать и даже показывать свои стихи. В моем характере гораздо больше иронии к самому себе, сомнения, чем самоуверенности. Однако я отдал свою тощую тетрадь и стал ждать дня «страшного суда». Вскоре протрубили трубы архангелов — в общежитие пришел Илья. Во-первых, он был в приличном, не слишком элегантном, но все же нормальном партикулярном костюме, тогда как мы в те годы донашивали многострадальные френчи, гимнастерки, «толстовки» или бренные останки гардемаринского обмундирования. Нужно сказать, что Илья или Леля, как звали его и вы семье, и мы, находился в несколько «привилегированных» жизненных условиях, чем основная масса беженцев, в том числе и мы с Алексеем. Илья жил в семье. Отец его, Николай Ильич, в молодости был военным, потом ушел из армии, подолгу живал в Германии, а в России занимался нотариальными делами и имел в Симферополе свою нотариальную контору. Николаю Ильичу удалось и в эмиграции продолжать свое нотариальное дело. Человек он был — плотный и грузный — весьма решительного, сурового, а в семье даже грозного характера. Профилем напоминал своего славного предка, фельдмаршала Михаила Илларионовича, каким он изображен на ксилографии Фаворского. Жена же его — мать Ильи — пианистка, консерваторка, учительница музыки, была женщиной тишайшей и очень милой. Она давала уроки музыки и целыми днями бегала по Белграду. У них было двое детей. Старший, Илья, который по окончании, уже в эмиграции, русской гимназии Плетнева, поступил в университет, и младшая — Ирина, она продолжала учиться в каком-то городке старой Сербии в Русском институте «Благородных девиц», вывезенном из России во время крымской эвакуации в 1920 году. Словом, семья Кутузовых жила в эмиграции в относительно благополучных материальных условиях. Илья был одет, сытно накормлен, избавлен от всяких побочных жизненных забот и мог всецело отдаться своим университетским занятиям, что он и делал с похвальным усердием и упорной целеустремленностью.
Помимо банального костюма, остальное обличье Ильи было весьма поэтично. У него была черная шляпа с чрезмерно широкими полями, из-под которых буйно вырывалась курчавая темно-шатенистая шевелюра, по всей видимости, довольно редко общавшаяся с парикмахером. Но самое потрясающее у Ильи — это плащ, не какой-нибудь пошлый макинтош, а самый настоящий поэтический чайльдгарольдовский крылатый плащ, из темной, добротной, может быть, даже из настоящей английской материи, широкую полу которого можно было закидывать за одно плечо. Илья ее и закидывал, проходя мимо нашего общежития по тротуару вдоль Военной Академии. Илья был лет на пять моложе нас с Алексеем, но мы по сравнению с ним были не только шалопаями, но и немыслимыми невеждами, так что ему вручили пальму первенства и высокое звание «мэтра», что, конечно, не мешало нам беспощадно зубоскалить друг над другом. Помнится, как однажды в веселой студенческой компании, в присутствии наших милых девушек, я, шутя измывался над Ильей, вспоминая, как мы провожали его, уезжающего на дачу во время летних каникул. Мы пришли с Алексеем на вокзал. Илья склонился над нами из окна вагона и давал нам последние напутственные указания и рекомендации, что прочитать, даже что продумать за время летних каникул, как совершенствоваться в поэтическом мастерстве, беспощадно отбрасывать стертые банальные эпитеты, добиваться собственных интонаций, вслушиваться в «магию слов» и так далее, и тому подобное. А когда прозвучал последний звонок и поезд тронулся, Илья протянул нам палец, и мы с Алексеем восторженно ринулись и четырьмя руками почтительно ухватились за палец «мэтра».
Я еще рассказывал о том, что все ценные советы мэтра сопровождались неизменным припевом:
— Ведь меня тоже очень многому учили! — И мы с Алексеем понимали, как должна была звучать скромно пропущенная фраза: «Пока я не достиг высокого мастерства!» Смущенно похохатывая, Илья бормотал: «Ну, что ты врешь, Юрия. Ведь все врешь, Юрий…» Я, конечно, врал хотя это было не столько вранье, сколько гротеск, и девушки хохотали.
В эти годы нашей юности было поветрием изощряться в чрезмерном остроумии друг перед другом. Как-то много позже, в Париже, злой умница Владислав Ходасевич мимоходом заметил: «Не путайте два различных понятия: остроумие и острословие. Остроумие встречается гораздо реже, а острословие обычно и в чрезмерных размерах очень утомляет». Это было в одно из «ходасевических воскресений», когда мы еще ходили в «молодых» и собирались у Ходасевича.