Гневный, по-рачьи выпученный зрак, вращаясь востро, сверлил Милия Алексеевича. Два слова начертал Петр в последнем своем земном напряжении, два слова: "Отдайте всё..." Гадают доселе: кому и что? Молчать! Вам объявлено - всё. И добавлено: все.
Молотом о наковальню ударили копыта Коня: "Отдайте всё!" Резким выхлопом вторил Броневик: "Отдайте все!"
Башуцкие, схватившись за голову, кинулись наутек.
Ах, как бежали они, переломившись в поясе, простерев руки, вытянув тонкие шеи,- гуси, подбитые палкой. Сдвинулись вплотную площадь Сенатская и та, что у Финляндского вокзала. "Ужо тебе!" - рыкал Всадник, детище классицизма. "Ужо тебе!" - рычал Броневик, чудище кубизма. Клубились тучи, и там, в этих клубах, Город, качаясь, всеми своими шпилями и колокольнями вычерчивал огромные восьмерки.
8
В коммуналке занимал Башуцкий М. А. четырнадцать квадратных метров без двух квадратных дециметров. В комнате с окном на брандмауэр Башуцкий М. А. ел, пил, спал, работал. Если бы какая-нибудь инстанция вдруг поинтересовалась его житейщиной (что само по себе невероятно), он ответил бы нашим расхожим "нормально". Ясное дело, все зависит от точки отсчета, а если оная - стиль "баракко", то, стало быть, "нормально", особенно для квартиросъемщика, озабоченного проклятыми вопросами бытия.
Умные люди, думал он, примирились с высшей исторической необходимостью: есть правота, есть правда Всадников и Броневиков; есть правда, есть правота пешеходов, евгениев и башуцких. Милий Алексеевич вдруг прыснул в ладошки. А попросту глянуть, всего-то навсего нарушение правил ГАИ! Хоть и петляют ошалело башуцкие-евгении, однако на проезжую часть не выскакивают. Всадники же и Броневики ломят напропалую, не разбирая дороги. Рассмеяв-шись, наш очеркист признал себя тупицей, чего, к сожалению, с умными людьми не случается. И потому, наверное, ничего иного, кроме пресловутого колеса, то красного, то черного, вообразить не умеют. Лишь смирение осеняет прозрением. И потому, наверное, Милий Алексеевич узрел иероглиф истории в давешних огромных восьмерках, обозначенных шпилями и колокольнями в свитках клубящихся туч.
Он тихо пригубил винцо, ласково именуемое "портвешком", и стал жевать плавленый сыр "Лето", ощущая на зубах мячик литой резины, которым до войны играл в лапту.
"Портвешок" и "Лето" указывали, что аванс, полученный в счет очерка, не похож на айсберг. А синие тюльпаны как были в клубнях, так и оставались. Технические же средства находились в готовности. И отцовская чернильница с тусклой серебряной крышкой. И склянка фиолетовых чернил, почти вышедших из употребления, но излюбленных генетически. И ручка-вставочка с пером-уточкой. И школьные тетрадки в линейку, одна даже попалась довоенная, с грозным типографским предупреждением на обложке: "Продажа по цене выше обозначенной карается по закону". У мамы был замечательный общегимназический почерк, раньше говорили: "в струнку". Она все сберегла, пока ее ненаглядный Миличка давал "кубики" в вятских лесах, а потом, поближе к милому Северу, "давал стране угля, хоть мелкого, но до...".
Трехпалая рука потянулась к перу, но стальное перо не дотянулось до бумаги. Все наши сюжеты, думал Милий Алексеевич, определены Пушкиным. Гоголь видел в Пушкине явление русского человека, каким он будет лет двести спустя. Увы, Герцен вопрошал горестно: не начать ли новую жизнь с сохранения корпуса жандармов? Как в воду глядел. Потому и утверждал Главный Синий Тюльпан: будущее России находится за пределами самого пылкого воображения. Угадал - за пределами.
Косясь на бесстыдно пустую бутылку, Милий Алексеевич выкурил сигарету. Потом наугад снял с полки томик Пушкина и умостился в диванных провалах так, чтобы бренное тело не терзали пружины.
Перепуганные интеллигентики похожи друг на друга: они любят Пушкина. Каждый из них любит его по-своему. Башуцкий любил и вообще и, можно сказать, специфически - за тайну точности и тайную точность.
Раскрыв пушкинский томик - выпала "Пиковая дама",- Милий Алексеевич стал перечитывать повесть глазами цепкими, как у филера, он все еще ощущал запах синих тюльпанов, строго говоря, не издающих никакого запаха.
И сразу прицепился к Томскому: тот утверждал, что вследствие неприступности его бабки-графини едва не застрелился внук кардинала Ришелье. Однако в пору успехов русской графини этот внук был развалиной. Вслед за Ришелье упоминался герцог Орлеанский. В столице королевства тогда обитали отец и сын; Пушкин, вероятно, имел в виду последнего, ровесника графини. Позже, в годину революции, этот герцог примкнул к народу, за что, как водится, именем народа отправился на гильотину. Пушкин, рассуждал Милий Алексеевич, видать, не зря заставил графиню проиграть будущему народолюбцу, а засим, опять же неспроста, народолюбец проиграл графине, о народе нимало не помышлявшей.