Глеб вспыхнул удовольствием.
Утренняя стрельба прошла удачно для корабля и для Глеба. Во-первых, из четырнадцати бортовых залпов (стрельба велась на пятьдесят кабельтовых) девять залпов дали накрытие по щиту, пять легли небольшими недолетами. На стрельбе побашенно левая носовая шестидюймовая дала два накрытия из пяти выстрелов, и Глеб, зардевшись, как девчонка, выслушал в телефонную трубку похвалу Калинина из боевой рубки. Боязнь осрамиться оказалась напрасной, и Глеб ходил именинником.
Чувствуя себя отныне равноправным членом офицерской семьи, Глеб с преувеличенной небрежностью развалился на диване рядом с Вонсовичем.
— Ну, ври, сын человеческий, дальше, — сказал Вонсович Лобойко, возобновляя прерванный разговор.
— Почему же я вру? — возмутился мичман, исчезая за клубом дыма. — Ей-богу, что слышал, то и передаю. Дивизион только что пришел из похода, я торопился к ужину и на пристани встретил Витьку Щербачева. Он клялся и божился, что так и было. Они прошли вдоль румынского берега и подошли к ложному Босфору. Четыре часа утра, солнце на месте, но горизонт парит, и такая дымка. И вдруг сразу из дымки полным ходом вылазит он…
— Кто это? — перебил Глеб, не слышавший начала рассказа.
— Ну кто? «Бреслау». Длинный корпус, четыре трубы и прет, как бешеная лошадь. У носа бурун в две сажени, и прямо на дивизион.
— Это только от твоего носа такой бурун идет, когда ты у дамской купальни плаваешь, — вставил водолазный механик Спесивцев.
— К чертям! Если будете издеваться, я брошу рассказывать, — окончательно взорвался Лобойко. — Что за свинство, в самом деле?
— Не буду, — Спесивцев прикрыл рот рукой, пряча предательский смешок.
— Да… И, понимаете, без флага. Никакого флага. Ни немецкого, ни турецкого, вообще на гафеле пустое место. Тогда наши бьют боевую тревогу и ворочают строем пеленга для атаки.
— То есть как для атаки? — спросил Калинин, недоуменно приподняв бровь и воткнув в Лобойко колючий взгляд. — Мы же с Турцией еще не воюем? Что вы?
— Ну, не знаю, — сразу замявшись, ответил Лобойко. — Наверное, хотели пугнуть только, чтобы обнаружил флаг, а он, не показывая нации, шестнадцать румбов кругом — и наутек. Наши его до входа гнали. Только у самого пролива назад повернули. И сейчас же радио в штаб. А ведь здесь никто ничего и не знал. Витька говорит, что он явно держал курс на Севастополь!
— А зачем?
— Что, вы не знаете немцев? Такие нахалы и сволочь — хуже турок. Ясно, шел к Севастополю набросать мины. А там ищи-свищи, когда взорвешься.
Калинин встал. Дрогнув, блеснул на кителе георгиевский крест.
— Пойдите, мичман, прикажите вестовому приготовить вам холодный душ и облейтесь. Что за чушь? Какой-то идиот наболтал вам вздора, а вы повторяете, даже не потрудившись подумать. Почему «Бреслау» должен непременно набрасывать мины? Ведь и наш дивизион ходил к Босфору. По вашей логике выходит, что мы тоже могли набросать мин? Ерунда! Просто выходил корабль в море, как каждый день выходим мы, а Трубецкой авантюрист и полез на рожон. Только напрасно раздражает турок и получит хороший фитиль.
Лобойко смяк и потупился. Спесивцев смешливо покосился на него.
— Вот если б Леонид командовал дивизионом, уж он бы, наверное, попер бы за «Бреслау» в Босфор и привез бы Магомета Пятого.
Лобойко открыл рот, чтобы срезать шутника, но в это время к сидевшим подошел ревизор.
Ревизора не любил весь корабль от командира до последнего захудалейшего кочегаришки. Лейтенант Вейс дер Моон (матросы лихо переименовали эту тяжелую фамилию в понятное русское словцо: «Весь дерьмо-он») был примерным офицером. Он прекрасно знал службу, был безукоризненно честен, к его рукам не прилипла ни одна казенная копейка, не ругался, не дрался, был, в сущности, справедлив, кормил команду отлично, и тем не менее его ненавидели даже тараканы на корабле, хотя он подавал к такой ненависти гораздо меньше повода, чем командир корабля капитан первого ранга Коварский.
Вероятной причиной этого всеобщего отвращения была скучная дубовая педантичность и аккуратность лейтенанта и его нечеловеческое бездушие. Дер Моон был похож на заведенный раз навсегда механизм, тикающий неумолимо и тоскливо, как секундный метроном. Никогда никто не видел, чтобы он улыбнулся или огорчился. Белое, продолговатое, очень правильное лицо над накрахмаленным воротником кителя было всегда невозмутимо и неподвижно, как маска. Однотонный, чертовски скучный голос ревизора вызывал у офицеров отвращение.
Поэтому при приближении ревизора все замолчали. Дер Моон обвел сидящих равнодушными блекло-серыми глазами и, обращаясь к Вонсовичу, спросил скрипуче:
— Не знаете, Владимир Михайлович, старший офицер у себя?
— Вероятно. А что случилось?