Тем вечером, часа за три до выезда в аэропорт, взбудораженный встречей в магазине Прохазок, я поминутно переводил взгляд на Лизу. Я просто глаз не мог от нее оторвать, поневоле сравнивая
В конце концов это и Петька заметил и, двинув меня кулаком в бок, шутливо гаркнул:
– Ты чего это вылупился на мою жену?
И я в тон ему отозвался:
– Не на твою, а на мою. Вот захочу – увезу ее с собой. Лиза, поедешь со мной в Иерусалим?
Она помедлила над горячим противнем… выпрямилась, обернулась к нам и вполне серьезно произнесла:
– Может, и поеду… когда-нибудь.
…Что за странные судьбы, думал я, сидя в машине и сквозь ветровое стекло наблюдая, как стремительно меркнут вдали черно-лиловые горбы Кумрана; что за трагические судьбы у всех этих огненноволосых женщин, будто их преследует по пятам пожар, будто они бегут от него в попытке спастись, сбить пламя за собственной спиною и никогда спастись не успевают? Что за проклятая матрица рода и почему всегда они – жертвы предательства? И почему даже мой друг – самый великодушный, самый талантливый и самый любящий из всех, кого я когда-либо знал, – почему даже он обречен на предательство?
Наконец я включил зажигание и выехал со стоянки в сторону Иерусалима. Долгонько ж я так просидел: гряда Кумрана вдали почти растворилась в черной пелене обложного неба, и едва я поднялся на перевал, в воздухе – как же редко это здесь случается! – уже вертелись, крутились винтом, танцевали мягкие белые мухи. Да неужто снег? Вот радость местным детишкам – если, конечно, он полетает еще с полчаса.
Надо найти то Петькино письмо с описанием сахалинской метели, решительно подумал я. Вот теперь надо найти его во что бы то ни стало!..»
Глава девятая
«Я заперт, Борька. Я в плену у метели… Вторые сутки на острове дикая свистопляска обезумевшей снежной стихии. Закрыт аэропорт, Сахалин отрезан от материка и замер, погребенный под мегатоннами снега. Вчера вечером заметало так, что освещенные окна дома напротив тлели слабыми светляками…
Я нигде не видал столько снега. Он набрасывается и пожирает все на своем пути: скамейки, столбы, подворотни, заборы и крыши, переметает дома и идущие на север составы. Он валит, валит огромными, сбитыми, слепленными воедино кулаками – никаких не снежинок, тут не место привычной зимней идиллии; это похоже на паническое бегство потустороннего войска, на разрушение, на распад самого мира. Он разваливается на куски, этот мир – его небо, его вещественная суть; распадается омертвевшая, оледеневшая гнилая плоть и, подхваченная ураганом, уносится прочь в хаос Вселенной…
Конец света я всегда представлял себе в грозном обличье здешней вьюги. Суровый сахалинский Босх дирижировал моими детскими снами, в которых я мучительно пытался преодолеть этот вой, этот вихрь, смертельную воронку белой всасывающей пасти. Так бедные людишки тщетно карабкаются по вздыбленной палубе уходящего в морскую пучину корабля – вверх, в пустоту и бездну штормового неба…
А приходилось тебе видеть грозу в метель? Косое лезвие молнии, что раздирает пелену мятущегося снегопада?..
Вначале кажется, что это просто короткое замыкание, тем более что в такие часы отключается электричество. Я и сейчас сижу с зажженной свечой, в призрачной от снега за окном темной кухне, что скользит в толще слепой метели, как подводная лодка – в какой-нибудь Марракотовой бездне; на столе – книга, и голубые молнии вспыхивают на ее невозмутимых страницах.
Книга открыта, но спроси меня о названии, о сюжете – я не отвечу. Я снял ее с полки, не глядя на имя автора. На ее развороте вспыхивает и вспыхивает нестерпимыми синими зарницами моя убийственная тоска. Эта мускулистая скользкая тварь, этот змей, пожирающий мое несчастное нутро, носит разные имена: мама, Ромка, Бася, Казимир Матвеевич… И главная, огнедышащая, высоко и грозно восставшая надо мною вина: Лиза.
Иногда я кажусь себе обессилевшим Лаокооном, который в конце концов сам себя скормит многочисленным змеям ненасытной своей тоски.
Вот сейчас сижу перед одиноким язычком огня и думаю об одном странном человеке – о себе самом. Я ничего в себе не понимаю. И никогда не понимал. И чем дольше пытаюсь разобраться, тем безнадежнее увязаю в противоречивых и ничтожных мелочах.
Позавчера я похоронил маму – добрую, слабую, очень обыкновенную, очень несчастливую свою мать. Я ее болезненно и жалостливо любил. Почему же опять я думаю только об отце? Снова и снова… Почему из них двоих только он, трагический шут, всегда занимал мои мысли – разве это справедливо? Не потому ли, что, как нож в масло, он вошел в мой кукольный мир и отлично там пребывает, со своими пороками, коварством, бесстыдством, неиссякаемым дивертисментом уловок и трюков и… внезапной нежностью в ярких глазах?