— Наслышан, наслышан, Александра Константиновна! — Он вскочил с места и склонил передо мной свою плешивую голову.
Мне, по неписаному кодексу, полагалось сказать: надеюсь, вы слышали обо мне только хорошее? Или: и я о вас тоже много слышала. Но мне неохота было. Потому я буркнула только:
— Отлично…
Это грубовато, конечно, прозвучало…. Но что поделаешь…
В результате пришлось мне кофе им подавать. Ну, действительно, не вынуждать же академика за столом прислуживать. А дочка в этой роли, это у нас нормально считается. Скрипя зубами, я им кофе налила и печенье дефицитное, кремлевское, из Фазерового пайка, на стол поставила. Хотела в чашку Сусликову плюнуть на кухне. Но в последний момент передумала, воздержалась.
Потом пришлось сидеть с ними. Я несколько раз порывалась извиниться и уйти, но Фазер каждый раз делал страшные глаза, и я оставалась. Наконец решила: все, с меня хватит. Сколько можно болтовню эту пустую, ничего не значащую, слушать? И всех этих общих знакомых по академическому прошлому перебирать. «А Вронский, Вронский-то где?» — «Да уж четыре года нет его. Обширный инфаркт. Прямо на рабочем месте». — «Вот как? Жаль, неплохой был работник. А Иванцов? А Никонов? А Семендяев?» И все называемые почему-то оказывались или мертвыми уже, или с Альцгеймером в богадельнях содержались. А некто Кривенко, профессор, погиб невероятно экзотическим образом: был придавлен студенткой, выпавшей из окна общежития театрального училища. Причем студентка, пытавшаяся покончить с собой, выжила. А профессор погиб.
Вот эта история все-таки меня еще как-то заинтересовала. А все остальное… Я никого из этих людей не знала. Так что было ужасно скучно. Наконец я решила: с меня хватит. Скорчила гримасу Фазеру. И уже открыла было рот, чтобы попрощаться с изумительным товарищем Сусликовым. Но тот будто почувствовал. И перешел к темам куда более острым.
— Александра, я слышал, вы еще под подпиской о невыезде… наверно, это очень неприятно, на нервы действует…
— Да уж, — сказала я. — Это мягко говоря.
И неожиданно для себя самой стала рассказывать Сусликову, какие неудобства мне создает подписка, как на меня в институте косятся — не знают, что делать, — то ли преступницей и убийцей считать, то ли должность научного сотрудника предлагать. Рассказала, что в экспедицию поехать не могу в Забайкалье. А это такой шанс!
Второй человек в государстве кивнул сочувственно. Потом спросил:
— А когда в экспедицию выезжать надо?
— Через три недели…
— Ну, время еще есть… Я думаю, все разрешится в ближайшее время.
Помолчал, подумал, словно взвешивая что-то. Наконец сказал:
— Я знаком с делом. Лично я уверен, что вы ни в чем не виноваты. Совершенно ясно следует из материалов, что этот предатель и подонок Ганкин взял в вас в заложники. Еще немного, и он бы мог вас убить, как убил троих наших сотрудников, и старого заслуженного генерала. Суд у нас, как известно, независим, но мне кажется, в ближайшее время с вас подписку снимут. Когда там приговор ожидается? По-моему, дня через три. Ганкин, конечно, свою высшую меру получит… но вас должны освободить от всякой ответственности. Так что поедете самым прекрасным образом в свою экспедицию и научного сотрудника тоже получите.
И Сусликов лучезарно мне улыбнулся. Думал, наверное, что меня обрадовал.
А мне больше всего хотелось вскочить и треснуть его по голове чем-нибудь тяжелым. Гирей, например, шестнадцатикилограммовой. А уж будь у меня в ту минуту в руках «парабеллум», боюсь, точно остались бы органы и страна без одного из любимых руководителей.
«Предатель», «подонок»… Да как он смеет?! А уж про высшую меру… Это вообще был самый больной вопрос на свете…