После ухода цивилизации и превращения в «самоуправляющуюся» территорию, Шарм-Эль-Шейх застраивался в совершенном хаосе. Впрочем «застраивался» — не совсем точное слово, правильнее было бы сказать «обживался». Прежние строения, помнившие золотое курортное время были снесены или захвачены наиболее преуспевшими «бригандами»[8]. Новые же несли неизгладимую печать временщичества, возводились абы как, из любого некондиционного материала, и не рассчитывались на сколь-нибудь продолжительную эксплуатацию. Бараки и склады, склады и бараки. Впрочем, многие обитатели и завсегдатаи бандитского города — те, кто не мог себе позволить чего-то постоянного или просто экономил — обходились даже без этого.
Ганза Хольга относилась ко второй группе и для сбережения средств располагалась на так называемой «vide aire de jeux», то есть открытой, но охраняемой территории, где могли обустраиваться как угодно, но строго на арендованном пятачке. Четыре старых немецких автобуса, составленные прямоугольником, образовывали некую индустриальную пародию на античный дом — жилые «помещения и открытый дворик в центре. Хольг и Родригес на правах фюрера и его первого помощника занимали самую удобную машину. В ней даже сохранились пусть вытертые и старые, но еще вполне годные диванчики с зеленым плюшем.
— Verdammt noch mal! — коротко рявкнул фюрер, пытаясь стянуть правый ботинок. Разуться не получалось, контрабандист скрипнул зубами от ярости. Родригес отвернулась, чуть закусив губу. Она щадила гордость командира и любовника.
— Твою мать, — Хольг выругался для разнообразия по-русски и снял-таки обувь вместе со старым шерстяным носком, завязанным в узелок.
С утомленным вздохом фюрер откинулся на диван и подергал освобожденной ногой. Теперь стало отчетливо видно, что на ней отсутствует почти вся стопа, как будто срезанная вдоль голени. А пятка вывернута на 180 градусов и сдвинута вперед, словно копыто[9].
— Больно? — спросила Родригес.
— Да, — после паузы признал Хольг. — Но терпимо.
Нога действительно болела, впрочем, как обычно — в пограничной полосе между «невыносимо» и «можно жить». Ампутация, проведенная в свое время студиозом-недоучкой, оказалась достаточно грамотной, чтобы уберечь пациента от гангрены и сохранила ему возможность ходить, даже бегать — не быстро и не далеко. Но все же была весьма далека от стандартов — медикус что-то начудил с ущемленными нервами, так что раны затянулись, а боль — осталась.
— Еще остался восьмипроцентный, — осторожно заметила девушка.
— Погодим, — недобро отозвался Хольг, прикрыв глаза. — Надо подумать.
Он полулежал на старом диванчике, закинув руки за голову, вытянув увечную ногу и слегка раскачивая обрубленной стопой, словно боль можно было убаюкать. Родригес прилегла рядом, обняла фюрера, прижавшись щекой к его груди, чувствуя сквозь жесткую ткань рубашки ровное дыхание командира и любовника.
— Белц нас кинул, — без всяких эмоций сообщил Хольг, словно мелкую сдачу отсчитал. — Точнее, хавала нас кинула. Они не станут ввязываться в конфликт с «муравьями».
Родригес чуть повернулась и посмотрела в низкий потолок. Когда-то он тоже был обтянут гладкой тканью веселой расцветки. Теперь материя пожухла, расползлась лоскутами и просалилась до последней ниточки. Где-то неподалеку стреляли, одиночными. Судя по частоте и слабенькому треску — малым калибром, скорее для веселья и порядка, нежели в серьезной «la fusillade».
— Пора огонь затеплить, — нейтрально заметила девушка. — Сегодня можно позволить себе керосинку, а не свечи. Или даже немного электричества от аккумулятора.
— Не надо, — слабо шевельнул рукой Хольг. — Мне так лучше думается.
Привставшая было Родригес снова легла рядом с фюрером. Взгляд блондинки рассеянно скользил по книжной полке с ее личной библиотекой.
«Politica y demagogia», «El dia decisivo», «Patria y Democracia», «Politiqueria»- классические фундаментальные труды по философии империализма. Родригес предпочитала авторов-гильдистов, как наиболее авторитетных и системных, а они были в основном испаноязычными. Еще на полке стояли мемуары Наполеона и брошюра «Tod eines Lügners» — «О смерти лжеца» — посвященная убийству Маркса.
Родригес со всей искренностью ненавидела всевозможные левые доктрины и подходила к вопросу серьезно, обосновывая эмоции солидной теорией.
— Итак, Белц нас кинул, — повторил Хольг, как будто и не было почти получаса затянувшегося молчания. — Хавала останется в стороне, пока мы не решим вопрос с «муравьями». Или они не решат вопрос с нами, это гораздо вероятнее. Отсюда вопрос — что делать дальше.
Фюрер был скуп на слова и опустил всю подноготную, но Родригес и не нуждалась в подробных объяснениях. Дело было ясным и чистым на просвет, как ледниковая вода Мариана Белца.