…спрашиваешь, как здесь мои мальчики? – продолжала, справившись со слезами, Элиза. Тяжело живут: чтоб свести концы с концами, работают много и без выходных. Карен объяснил, что, если бы родились в Америке, было бы легче, а раз приезжие, то приходится начинать с нуля. Вардан вообще такое сказал – мне аж завыть захотелось. Мол, первое поколение приезжих – проклятое племя, все им дается с большим трудом, потому важно не утонуть и на достойное образование детям заработать. А самим чего? – спросила я. А самим ничего, говорит и улыбается. На вопрос не пожалели ли, что переехали, оба ответили не колеблясь – ни секунды не пожалели. Я обрадовалась, главное, чтоб им было по сердцу. Они устроились на завод холодильников, работают по десять часов в день, видятся редко – времени не хватает. Но я за них спокойна, Симон-джан, потому что это добрая страна, богатая и щедрая, им здесь будет хорошо. А их детям – тем более…
Спустя две недели Элиза уже достаточно обвыклась с незнакомой для себя обстановкой, чтобы иногда выходить погулять. Маршрут она выбирала всегда один и тот же – до конца улицы, потом направо, по пешеходному переходу и снова направо, в сторону большого сквера, мимо переливающихся рождественскими огнями витрин ресторанчиков и магазинов. Праздничный дух витал над городом, кружил голову надеждой на чудо, которое обязательно должно случиться, пах уютно и сладко – выпечкой и горячим шоколадом. Иногда, смущенно показывая пальцем и бормоча «please» и «sorry» – первым делом она выучила на английском именно эти слова, Элиза брала в кондитерской пончик и кофе в бумажном стаканчике. Дойдя до сквера, усаживалась на первую попавшуюся пустующую скамью, ела, с наслаждением слизывая клубничный джем, и, отхлебывая горячий жидковатый кофе, наблюдала за прохожими, ведя бесконечный разговор с Симоном. Через дорогу возвышалась острокупольной колокольней старая баптистская церковь и светилась воздушными разноцветными витражами. Элизу подмывало туда зайти, но она робела – вдруг не положено, вдруг не пустят, она ведь некрещеная и не особо понимает в вере. Но однажды, набравшись смелости, она все-таки туда заглянула. Сесть на скамейку не решилась – да и мест было совсем мало – скоро начиналась служба, потому она спряталась за колонну, укрывшись от посторонних глаз, и, запрокинув голову, принялась рассматривать деревянный, в резных фигурах, потолок, по привычке рассказывая неслышным шепотом Симону об увиденном. На грустные лики святых ложился мягкий свет, сложенные на груди их руки с длинными, выгнутыми кончиками пальцев походили на безвольные крылья больших птиц, разучившихся летать. «И глаза у них такие… будто они долго плакали и, не вытерши слез, окаменели», – решила для себя Элиза, с состраданием переводя взгляд с одного святого на другого.
Из безмолвного созерцания ее вывел голос удивительной силы. Возникнув отовсюду, он зазвучал – плотно и во всю силу, казалось – не делая даже пауз для дыхания, и, подхваченный хором, но солируя и не давая себя заглушить, воспарил над ней, ослепил и ошеломил ее своей первозданной мощью и красотой. Срываясь с ровного скользящего звучания на рваный ритм, он вторгся в ее душу шквальным ветром и, закрутившись вихрем, разметал плескающийся там сумрак. Элиза никогда прежде не слышала спиричуэл и ничего о нем не знала. И сейчас, наконец-то осознав, что́ именно всю свою жизнь пыталась петь, она, обрадованная, обернулась, чтобы убедиться, что и Симон это видит. И горько расплакалась, осознав, что те пять месяцев счастья, которые выпали на ее долю, навсегда остались в прошлом, и единственное, что теперь у нее есть, – это воспоминания. Никогда больше в ее жизни не случится мужчины, которого она сможет полюбить, перед которым сумеет раздеться, не стесняясь своего тела, которому взахлеб будет рассказывать о себе – не таясь и не робея. «Нас Бог создал друг для друга, но мы, дураки, не знали этого и потому разминулись», – сказал ей как-то Симон. Элиза тогда недоверчиво рассмеялась, а теперь не сомневалась – он был прав. Дышать стало незачем, она сползла на пол, теряя сознание и с благодарностью думая о том, что умирает. Но голос, парящий над ней, не дал ей этого сделать. Он вымел из ее сердца горечь, омыл каждый уголок до стекольного звона, озарил сиянием – бережным и тихим. Он помог ей подняться, отряхнул платье, утер забытым с детства жестом слезы и, легонько толкнув в спину, благословил – иди. Отпусти всех – и живи.
Элиза так и поступила.
Жемчуг