Выправилась Элиза только к весне. Отъезд сыновей надломил ее и подорвал здоровье. Она долго и выматывающе болела, а потом еще нудно восстанавливалась. Выйдя после трехмесячного отсутствия на работу, огорошила всех своим исхудалым и жалким видом. Одежда теперь висела на ней мешком, лицо покрылось мелкой сеточкой морщин, волосы вконец поседели, а некогда живой взгляд карих глаз померк и обернулся куда-то внутрь. Если раньше она донимала доярок пространными рассказами о сыновьях, то теперь почти всегда молчала. Завела странную привычку беззвучно шевелить губами. Первое время люди умолкали и напрягали слух, пытаясь разобрать ее слова, но потом поняли, что она ведет нескончаемый внутренний монолог. Лишенная единственного смысла жизни – возможности заботиться о сыновьях, она потеряла интерес к происходящему вокруг и полностью сконцентрировалась на своих переживаниях. Редкие письма, которые передавали через приезжающих студентов ее мальчики, она с первого раза запоминала наизусть и многажды прокручивала в памяти, шепотом комментируя каждое слово. Так теперь и жила – от одной весточки до другой.
Изменилась она не только внешне, но и в быту. Готовить почти перестала. Если раньше любила поесть со вкусом и обильно, то теперь обходилась самым малым: хлеб, овощи, яйца, изредка – отварная курятина. В кинотеатр ходить она бросила, довольствуясь фильмами, которые показывали по телевизору. Расстраивалась, что в программе передач нет индийского кино, однажды даже написала в редакцию Центрального канала письмо с претензией, но, застыдившись своего неумелого почерка и ошибок, которые, безусловно, допустила, отправлять его не стала. К сестрам она заглядывала крайне редко. Разузнав все новости и промаявшись, с облегчением уходила. Иногда созванивалась с бывшей свекровью, выслушивала ее жалобы на здоровье, сочувственно ахая и односложно поддакивая. По воскресеньям выбиралась на пару с Косой Вардануш на кладбище. Дважды в неделю заглядывала в часовню. Время выбирала позднее, чтоб никого там не застать. Обязательно зажигала свечу под хачкаром с Иисусом, которого по детской привычке так и называла мучеником. Если на душе было совсем муторно – а такое случалось, когда от сыновей долго не было известий, она плакалась, как умела – тянула жалобную песнь, выхватывая слова наугад и не утруждая себя тем, чтобы собрать их в связную историю. Она выпевала одиночество, выплескивала его, словно мутную жижу. Странные, ни на что не похожие напевы вели ее прочь от отчаяния, утешали и исцеляли.
В часовне однажды и застал ее Симон.
Потом, когда она выспрашивала, по какой причине его занесло в столь позднее время туда, он толком не смог ей объяснить. Рассказывал, что возвращался от племянника, у которого загостился допоздна, дошел до развилки, собирался уже повернуть к своему дому, но ноги понесли в противоположную сторону. Шел с нарастающим чувством тревоги, осознавая, что если не успеет, то случится что-то непоправимое. Последнюю часть пути и вовсе пробежал, подгоняемый приступом страха, сродни тому, который накатывал на него в детстве, когда он оказывался за несколько шагов до порога дома. «Будто бы злой дух за мной гнался, – рассказывал он, – и нужно было захлопнуть за собой дверь до того, как он схватит меня когтями».
– Так, может, я и есть тот дух, – смеялась Элиза.
В тот вечер, еще издали расслышав чье-то пение, Симон хотел было уйти, чтоб не ставить никого в неудобное положение, но любопытство взяло верх. Он проскользнул в часовню, разглядел в слабом лунном свете женский силуэт, который, прижав к груди руки и чуть наклонив голову, тянул нескончаемо долгий мотив, нанизывая на него, словно бусины на нить, слова.
– Твои руки, – пела женщина, срываясь с высокого, отдающегося звоном в ушах тона на хрипло-низкий, – я рисую твои руки… и я вижу прозрачную твою тень над детской кроваткой…
Голос ее, проникновенный и как будто осязаемый – казалось, если податься вперед, можно его коснуться, – затопил часовню от края до края. Мгновенно проникнув в сердце Симона, он подладился под его ритм, разнесся по всему телу, затеплился во всех его уголках, грея и исцеляя.
Изумление было столь велико, что Симон бесцеремонно прокрался к женщине и, взяв ее за локоть, попытался развернуть к себе, чтобы рассмотреть лицо. Она, вскрикнув от испуга, попятилась, запнулась о неровный пол, упала – небольно, но обидно, не смогла подняться, запутавшись в широком подоле платья. Он шагнул к ней и протянул руку, чтобы помочь подняться. И сразу же ее узнал. Изумившись, глупо спросил:
– Элиза, это ты пела?
– Нет, – огрызнулась она.
– А кто? – вопрос прозвучал раньше, чем Симон успел прикусить язык. Досадуя, что выставил себя дураком, он нахмурился, к счастью, она этого не видела – проигнорировав его протянутую руку, поднялась и теперь отряхивала платье.