Тигран приходил в редакцию к семи вечера, когда там никого, кроме Шушан, задержавшейся под предлогом дописать статью, не оставалось. Пробравшись сквозь запущенный сквер и скользнув в расположенный в торце особняка служебный вход, он взбегал на второй этаж, где она его ждала. Каждый раз, оказавшись в дверях ее кабинета, он задерживал дыхание и прикладывал ладонь к груди, чтобы унять сердцебиение: сердце колотилось до того громко, что, казалось, заглушало стрекот печатной машинки Шушан. Она выскакивала из-за стола и неслась к нему, висла на шее и частила, запрокидывая голову и заглядывая в глаза: «Пришел? Ты пришел?» «Пришел!» – унимая волнение, выдыхал он. Распаленные долгим вынужденным расставанием, их отношения обрели новую силу и новый смысл. Он теперь не ревновал ее к мужу, а она, убедившись за время разлуки в своей любви, прекратила изводить его высокомерием. Каждая встреча наполняла их сердца ощущением несомненного и неоспоримого счастья. Они совершенно не испытывали угрызений совести, потому не омрачали выпавшие на их долю скудные часы бессмысленными упреками. До поры до времени Шушан даже не заботило существование в жизни любимого мужчины другой женщины, будто бы ее и не было вовсе. Однако все изменилось в день, когда она столкнулась с беременной Элизой в поликлинике. Пришла Шушан туда, обеспокоенная отсутствием женских недомоганий. Но доктор ее успокоил, и она, выдохнув с облегчением, засобиралась на выход, досказывая забавную историю, приключившуюся с ее младшим сыном. Столкнувшись в дверях с Элизой, она, совершенно огорошенная и сбитая с толку ее беременностью, впервые испытала смешанное чувство досады и ревности. Тигран не предупреждал ее о состоянии жены, и хоть она и понимала, что сделал он это из желания уберечь ее, однако была неприятно уязвлена. Рабочий день она провела, сидя без дела перед печатной машинкой и выкуривая одну сигарету за другой. Ближе к вечеру заломило поясницу и заныло внизу живота, и Шушан, сославшись на плохое самочувствие, отпросилась домой. Приход долгожданных регул она восприняла не с облегчением, а с горечью и даже досадой. И именно тогда призналась себе, что не согласна еще раз отказаться от любимого мужчины. Теперь она готова была сделать все возможное, чтобы заполучить его в единоличное пользование навсегда.
Вопреки обыкновению, уходящий ноябрь выдался удивительно мягким и солнечным. Обманутые теплынью, захорохорились петухи и заново стали нестись куры; переселившиеся в теплое низовье реки деревенские чижи закружили над дворами, край ущелья зацвел нежно-голубыми подснежниками и пуще прежнего запах соленым морем, а обочины дорог покрылись кучерявящимися кустиками просвирняка и молочной крапивы. Элизе до отчаяния хотелось зеленого супа. Отправлять старенькую прасвекровь за крапивой она постеснялась, потому сама ее собрала, придумав опускаться возле кустиков на колени (нагибаться не давал большой живот). Зелени оказалось неожиданно много – за полчаса она нарвала целый передник. Суп получился густым и нестерпимо вкусным. Старики ели, щедро поливая его соусом из чеснока и мацуна, и неустанно нахваливали. Прасвекор, подливая себе добавки, не преминул ввернуть, что осенняя крапива всегда вкуснее весенней.
– Почему? – полюбопытствовала Элиза, обмазывая сливочным маслом ломти хлеба и подкладывая их старикам.
Прасвекор собрался было ответить, но его опередила прасвекровь. Она умильно улыбнулась беззубым ртом сначала невестке, потом замершему с половником в руках мужу и прошамкала:
– Перед смертью хотят надышаться, дочка, вот и стараются. Точно мы с дедом.