– Ведь вы шли, чтобы ночью напасть и захватить французского китобоя? – спрашивал лейтенант Коль.
– Господа, откуда вы взяли... – отвечал Шиллинг.
– Ночью у нас была тревога. Ваши шлюпки подходили к «Поухатану» и пытались взять на абордаж.
– К «Поухатану» подходили, а не к французу! – с деланным добродушием ответил Колокольцов, казавшийся слегка опьяневшим.
– Я при этом не был и не знаю, спросите мистера Елкина, – сказал Шиллинг.
Офицеры засмеялись, чувствуя, что дальше разговор не пойдет.
– Надавали табаку полны карманы, – тихо говорил Сизов в кучке матросов, когда всех вместе на катере американцы доставляли на берег.
– У них из-за нас лучшего марсового посадили за решетку.
– Не заикнись капитану, Букреев, – отозвался Иванов.
– Что они вам говорили про Аляску? – спрашивал Колокольцов у Сибирцева.
– Как я понял, им, как говорят по-английски, шепнула маленькая птичка, что мы хотим уступить Аляску.
– Надо смотреть правде в глаза, – сказал Лесовский. – Американцы признают и подтвердят навеки наши исконные права на Тихоокеанское побережье, а это для нас в тысячу раз важнее. Вот видите, господа офицеры, лейтенант Коль и лейтенант Пегрэйм пользуются моментом и за дружеским столом затевают, казалось бы, ни к чему не обязывающий разговор. А мы слушаем с недоумением, тогда как должны были бы так же воспользоваться исключительным случаем. Надо объяснять им, господа, наши интересы, не давая авансов при этом и не поминая Аляски.
Колокольцов сказал, что американцы, кажется, опасаются англичан в Китайском море. Но англичане отстают от американцев.
– Не учите, Колокольцов, англичан, – сказал Лесовский. – Они знают, что делают. Вот они назначили Боуринга губернатором Гонконга. Он издатель и проповедник Бентама, почетный член чуть ли не всех европейских академий, с двадцати двух лет знаменит как знаток славянских языков, первый в истории Англии переводчик Жуковского, Батюшкова, Державина, наших песен, Мицкевича, поляков, сербов, венгров. В Гонконге не успели отстроить город, а уж создали научное общество, построили типографию, выпускают газеты, научные труды.
– Вы не были, Степан Степанович, в Гонконге, там трущобы, люди с семьями на лодках живут.
– Я не был, вы были, а что толку! – ответил капитан Колокольцову. – А Боуринг не стал Пушкина переводить, не понравились его поэмы, и Пушкина в Англии не знают.
– А что вы, Елкин, им сказали о нападении на китобоя? – спросил Шиллинг, желая отвести скользкий разговор.
– Господа, поверьте, что уж тут-то Елкин не глупее вас. Но неужели вы думаете, что они так и поверят?
Американский лейтенант, доставлявший гостей на берег и сидевший подле рулевого, внимательно слушал, силясь понять, что говорят новые для него люди между собой. Пока его товарищи сидели с гостями, он нес вахту и зяб, прохаживаясь наверху в своей теплой длинной куртке, и сейчас отвозил этих серьезных людей, по виду совершенно не похожих на монархистов.
Часть II
Глава 21
РЫЦАРЬ ЧЕСТИ
«Японские духи естественней французских», – полагал Кавадзи. Иностранцы являлись в Японию с требованиями заключать договоры, привозили с собой подарки – книги, картины, аппараты, предметы роскоши, машины, вино и парфюмерию – и со всем самонадеянно старались ознакомить, уверенные, что все западное лучше японского.
Кавадзи каждое утро подавали надушенное белье и свежие халаты из превосходного шелка, толстого, как английская шерсть, и тяжелого, как золотая парча.
Да, это средневековые костюмы! Япония от них не откажется!
Кавадзи чувствовал, что проникается западными интересами, западными идеями, так часто и приятно встречаясь с людьми с Запада. Он изучал все западное и прежде. Но он не стыдится своих взглядов, как и своих средневековых одежд. Традиционные дорогие костюмы напоминают в эту пору перелома и сумятицы о великой и единой истории страны. Прошлое сливается теперь, на рубеже двух периодов, с новой, не менее великой, будущей историей Японии. Но лишь немногие так ясно, как Кавадзи, угадывают это.
Тщательно вымытый, как всю жизнь и всюду, причесанный, в белоснежном белье, в крахмальных штанах, в двух халатах – длинном и коротком, мундирном, с белым гербом на груди и со шнурками через накрахмаленную грудь, с большой головой на тонкой, но крепкой смуглой шее, скуластый и в то же время остролицый, с открытым, смелым взглядом больших, чуть выпуклых глаз, японский посол чувствовал себя в этом костюме, при двух саблях рыцарем высшего правительства, исполненным благородства, готовым наказать себя смертью ради долга и чести родины в случае ошибки и всегда готовым выказать рыцарское уважение заморским послам.
Он знал, что мог бы рассуждать гораздо проще и естественнее, не так выспренно, реакционно и самоугрожающе. Гончаров и Гошкевич перевели еще в Нагасаки стихи своих поэтов. Одну замечательную фразу, которая становилась для Кавадзи символом его собственной жизни, он особенно запомнил: «Погиб поэт, невольник чести!»